Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

(Из истории Верхисетского завода)
I.
Колокол на плотине преследовал людей с рассвета до сумерек. Чуть занималась заря, как над сонной с лободкой начинал перекатываться грохот меди, поднимая мастеровых и работных людей с полатей. Люди спешили к фабрикам. Там: перекличка — все ли явились, нет ли беглых и больных, молитва и — за работу. В полдень — колокол, обедать на час. Зимой в семь снова колокол — на шабаш, летом на ужин и опять на фабрики, до десяти.
Так изо дня в день, из месяца в месяц. Для жизни людям времени не оставалось.
Списки… В них учитывалась каждая живая человеческая душа, обреченная работать или жить при заводе. По ним же отмеривался целовальником провиант. Если кто попал в список, то уж навечно. Никакими силами ему не вырваться оттуда, разве только помрет, сбежит или окончательно покалечится и к работе сделается негодным.
Списки хранились в сундуке, пол замком. Сундук стоял в канцелярии, у стены, под портретом цесаревны Анны.
Еще велись приходные книги. Д ля записи по сортам и количеству прокованного железа. По записям в книгах кричным работникам выплачивался задельный заработок. По ним же отмеривалось наказание за нерадение и плохое железо.
Колокол , списки, приходные книги — межевые столбы жизни…Тот, кто пытался переходить эти столбы, рассматривался, как бунтовщик, вор, ослушник. Пощады ему не было. В „Воинском артикуле» и „Генеральном регламенте», настольных книгах заводских командиров, только и стояло: „розги «, „плети», „к нут “ , „железа»…

II.
На случай поломки машин, в амбарах хранились запасные части. На случай выбытия основного работника — содержались внекомплектные. А люди выбывали нередко.
„При тех зело тяжелых работах люди часто вредятся и другими случаями выбывают…» — Так доносил Обербергамтхв Бергколлегию и просил узаконить содержание при заводах закомплектных работников.
Для ремонта машин существовали фабрики: кузнечная, меховая, колесная, гвоздарня. Для ремонта повредившихся и больных людей служил Екатеринбургский госпиталь.
Геннин, создавший госпиталь, сам наотрез отказался им пользоваться. Потребовал, чтобы к его особе прикомандировали хорошего лекаря за казенный счет. Однако то, что не годилось Геннину, считалось большим благодеянием для простого люда.
Несложным искусством владел лекарь госпиталя. Он только и знал: натужную кровь пустить, кость вправить, сустав отрезать, перевязать. В лекарствах ему тоже „трудно » было спутаться.
Пластыри — гноючий, белильный, живучий.
Порошки — проносный, ревейный, от кашля, от лихорадки и стальной от жара.
Мази — живучая для ран, от чесотки.
Трава для полоскания во рту.
И вся аптека!
Нельзя сказать, чтобы мастеровые и работные люди лекарю с его пластырями доверяли больше, чем коновалам, также метавшим у людей порченую кровь, или бабам-знахаркам, лечившим от всех болезней наговором. Но шли они в госпиталь из прямого расчета — за все время лечения и лежания там им шел заработок и паек.
Еще верили люди в таинственную сил у разных трав и корней. Молотовые мастера, их подмастерья и работники носили на груди в гайтанках куски соли, привезенные бойкими людьми из далеких степей за Яиком. Люди считали, что эти куски соли имеют чудодейственную силу исцелять скорбь очей…
Жены и дети мастеровых лечились чем попало и где попало. Чаще всего, они выздоравливали или умирали сами, без лечения…

III.
Петра Мичкова одолевала падучая болезнь. Ни с того, ни с сего, где и когда попало, вдруг глаза у него лезли под лоб, судорога сводила суставы и сшибала с ног. Тогда Мичков бился головой оземь, скрипел зубами и бороду пеной мылил.
В такие минуты народ в сторону шарахался, истово крестясь:
„Опять бес в Петра вселился!»
После такого припадка Мичков несколько дней ходил как юродивый, шатался будто былинка под ветром. Со временем иссох — в щепку превратился.
А от того, что падал, где попало, — вся рожа вечно в синяках и кровоподтеках, а вместо зубов — одни голые десны…
Лекарь госпиталя метал ему натужную кровь — легче не стало. Не раз и не два обращался Мичков к знахарке. Та злого духа заговаривала, над травами колдовала. Тоже не помогло .
Стало невмоготу, и решил Мичков просить отставку. Подал рапорт. Управитель, прапорщик Назарьев, переправил рапорт по команде в Обербергамт. Там решили:
— Пусть лекарь скажет, чем болен Мичков…
Лекарь осмотрел Мичкова и долго крутил носом: человек, как человек: голова, руки, ноги и все такое — на месте… Пластырь не к чему прикладывать. Желудок исправен и проносного порошку не требует…
…А болен ли вообще Мичков?
Может быть, он плут и негодник, только притворяется, чтобы от работы отлынуть? Разве молотовой работник Екатеринбургского завода Афанасий Тыртов не сам сунул лапу под кричный молот, чтоб отрешили его, однорукого, от завода? Разве не по этому самому меховой ученик Лука Жуков отхватил себе кисть левой руки топором? Нет, худобе и кровоподтекам лекарь не хотел поверить… Пусть-ка Мичков покажет ему свой припадок! Только он, щербатый дьявол, не падает, боится притворяться…
Так лекарь ничего и не решил. Тогда в Обербергамте посоветовались и приговорили дать такой указ прапорщику Назарьеву:
„Когда падучая на Мичкова нападет — приметить. Когда падет он на землю, разжечь железо и тем горячим железом- приложить к пяте. Ежели он не услышит, то подлинно он падучую болезнь имеет, а ежели услышит, то он имеет притворную болезнь и не хочет быть в работе. Тогда поступить с ним по указам…“
Ну и дела! Ходи теперь управитель за Мичковым и примечай, когда его падучая одолеет. Доверять служителям в таком деле нельзя. А если в нужную минуту под рукой горна не окажется? Значит, разжигай огонь, накаливай железо? Тем временем у Мичкова припадок пройдет…
Назарьев приказал:
— Когда Мичков упадет наземь, позвать меня…
Два года караулили Мичкова. Тот, словно издеваясь над управителем и служителями, падал в крайне неудобных, местах: в курене, дома, в Екатеринбурге, на базаре… Наконец, все же укараулили..
Мичков грохнулся у угольного сарая. Принесли из кузницы раскаленную полосу железа и, стащив с ноги обутки,, приложили ее к пятке. Мичков и не пикнул…
„Подлинно он падучую болезнь имеет»— донес Назарьев в Обербергамт..
Там решили:
„Дать Мичкову отставку»…

IV.
Рано ли, поздно ли, но угольный мастер Петр Мичков добился, чтоб его вычеркнули из списков завода. Того же добивался кричный работник Трофим Титов, в одно время с Мичковым подавший рапорт об отставке.
Титов жаловался на скорбь нутра. Его тоже послали к лекарю. Так как на Титове не обнаруживались явные признаки недуга, лекарь и тут оказался бессильным установить: болен Титов или притворяется. В Обербергамте думали, гадали: что делать? Ничего непридумав, решили:
„Пусть Титов работает по своему ремеслу…»
Указ подписал член Обербергамта от артиллерии капитан Антон Томилов, страдавший ревматизмом ног. По этому случаю Томилов попросил себе отставку. Ему ее дали без канители и перевели в Петербург, где он устроился членом Бергколлегии. Там ревматизм ему не мешал…
А Титов работал по своему ремеслу на заводе. Через полгода, перед самым шабашем, он у молота испустил дух…
На этот раз все оказалось в порядке: кричный работник Трофим Титов помер на законном основании и добился таки, чтоб его тоже вычеркнули из списков мастеровых.
По следам Трофима Титова следовали многие. Огненная работа требовала жертв, и их приносили щедро, по 7— 10 человек в год. В 1737 году завод по хоронил 6 ссыльных, 4 доменных и молотовых и 7 рекрутов-молотовых рабочих, всего 17 человек. А отставки по увечью получили 8 доменных и молотовых рабочих и 5 рекрутов — в сего 13 человек. Таким образом почти 20 процентов мастеровых и работных людей выбыло за один год от непосильных работ.

(46 стр.) Уральские были 48V.
Отшумели январские вьюги. В туманных багровых заревах занимались дни. Было тихо, студено. Оголенные березы зябко содрогались от ветерка. В белом опушении дремали леса. Ветер ли зашелестит, белка ли, птица ли качнет ветку деревьев — в воздухе кружится радужная пыль. По трактам ни пройти, ни проехать, люди и кони вязли по брюхо в хрустящей, зернистой снежной россыпи.
Серая, предрассветная тишь. Спал завод, спали люди… Кашель. Хруст снега под тяжелой поступью. На плотину поднялся человек, закутавшийся в тулуп.
К языку колокола по тянулась рука, дернула за веревку. С колокола, словно дремь, стряхнулась снежная крупа. Еще раз потянула рука за веревку — из-под колокола вырвался надрывный стон меди, отдался в груди, загрохотал над окрестностью и растаял вдали. Вдогонку ему понеслась в темь вереница гулких раскатов.
В черных стенах изб засветились оконницы— люди разжигали лучины. Захлопали двери, калитки. Под сотней ног заскрипел снег.
Лязгну ли запоры, заскрипели ворота  фабрик…
— Никита Заложной!
— Здеся!
— Ерофей Юдин!
— Здеся!
— Митрофан Разуев!
Молчание… Нетерпеливо:
— Митрофан Разуев!!
Снова молчание… Кто -то нерешительно.
— Н-е-е-ту.
— Почему нету?
Молчание… Ларион Пожаров, старший молотовый мастер, отметил в списке отсутствие Митрофана Разуева.
— Софрон Зубрицкий!
— Тут!
— Аника Щершнев!
Молчание…
— Аника Шершнев!!
— Н-е-е-ту!
Послали узнать почему не явились на работу Митрофан Разуев, Аника Шершнев и другие.
Служители вернулись, доложили :
— Митрофан Разуев в горячке мечется.
— Послать его в госпиталь!
— Степан Костромин брюхом скорбит.
— Показать лекарю. Если здоров — всыпать ему, вору, розги, заставить отработать!
— Аники Шершнева дома нет… Одна голая баба с детишками под тулупом на холодн ой печи хоронится… Говорит, не знает где муж-то. А оно, видать, тоже сбежал он. Не погиб ли в сугробах, не замело ль бураном?..
Управитель отрапортовал в Обербергамт: молотовой работник, из рекрутов, Аника Шершнев на работу не вышел, дома не оказался — числить в бегах…
Много и часто бегали люди, спасаясь от огненной каторги. Их ловили, били батожьем, плетьми… Не помогало. На фабриках ввели круговую поруку: если кто сбежит — отвечает артель. Озлобили этим народ до крайности, а делу не помогли. Люди бегали попрежнему, а артель, проклиная и тех, кто выдумал круговую поруку, и тех, кто бежал, тянула за них лямку.
В лесах — вдоль проезжих дорог, по Чусовой и Каме, на башкирских землях,под Ирбитом пошаливали разбойничьи шайки. С кистенем, топором, копьем выходили они на дорогу и грабили проезжих купцов, артельщиков, мужиков.
Не одна душа простилась с телом в дремучих дубравах, не одно тело выплескивала Чусовая на прибрежные отмели. До того доходила вольница, что стала посягать на государственные караваны.
В этих шайках обретались затравленные управителями, приказчиками и властями беглые о т помещиков, с заводов, дезертиры из армии. Высылались воинские команды. Разбойников ловили, били кнутом, вешали за шею, за ребра, рвали ноздри и, поставив клейма, ссылали навечно в заводские огненные работы.
Ничего не помогало. Люди бегали и бегали. Завод цесаревны Анны постянно не досчитывал добрый десяток мастеровых, шатавшихся по белу свету…
Сбежали снега. Оттоковали косачи. Аника Шершнев где-то шатался меж двор, и на заводе о нем не было ни слуху, ни духу. Словно в воду канул. Когда на опустевших нивах отзвучали бабьи натужные песни и на токах, под цепами шелушилось золотистое жито, схватили Анику. Поймал его староста Багаряцкой слободы и, как сущего злодея, скованного по ногам и рукам, представил в Екатеринбург.
Взяли Анику на допрос. Не удовлетворившись допросом, передали для „изыскания истины» на розыск — в застенок. Там: два столба с перекладиной — дыба, шерстяной хомут с длинной веревкой, сыромятный ремень, кнуты, и Никита Цыкарев да Данило Сметанин — заплечные мастера, получавшие от Обербергамта за свои труды по 6 рублей в год.
Стащили с Аники одежду. Ремнем связали ноги. Скрутили руки за спину, закрепили их в хомуте и, перекинув веревку через перекладину, потянули.
Хрустнули кости в плечах. Аника взвыл истошным голосом и повис на вывернутых руках.
Розыск вел капитан Антон Томилов, Писец записывал вопросы и ответы….
— Где был?
— Что делал?
— В разбойничьей шайке участвовал ли?
— Нет!
Капитан кивнул Никите Цыкареву:
— Три!..
Цыкарев расправил кнут, отступил, размахнулся и, подавшись вперед, ударил. Кнут присосался черной опояской к телу Аники и вяло сполз концом к ногам, наземь. Аника изумленно ахнул, вдохнул в себя крик.
— Раз!— сосчитал капитан.
Цыкарев отвел кнут, припал на правую ногу, ударил снова.
Вопль сорвался с  уст Аники и заглох под низким сводом.
— Два,— отметил капитан, расправляя нывшую от ревматизма ногу.
В третий раз свистнул кнут.
— В разбойничьей шайке участвовал ли, караваны грабил ли?
Шевелящийся кадык Аники вытолкнул сквозь стиснутые зубы хриплое, как карканье ворона:
— Н-н-е-т!
— Три!— крикнул капитан.
Час продержали Анику на виске и дали ему сорок ударов кнутом во изыскание истины. Потом сняли его в полном беспамятстве. Из рубцов на спине сочилась черная кровь.
Капитан Томилов зевнул и встал, расправляя отекшие ноги. Писец захлопнул книгу и, взяв ее подмышку, толкнул ногою дверь. В открытую щель блеснул солнечный луч, косым углом упал на земляной пол, озолотил столбы виска и страшную, изуродованную, словно плугом вспаханную, спину Аники.
„Изыскали истину“ . Она гласила:
— Шершнев от разбоя караванов отрекся…
Теперь нужно было определить наказание за побег. Судьи Степан Неелов и Антон Томилов, приговорили:
«За побег Анике Шершневу учинить наказание— бить плетьми нещадно при собрании других, его братии, мастеровых людей, дабы, на то смотря, другим так чинить было неповадно, и впредь держать его на работе скованного».
Когда у Аники после розыска зажила спина, ему учинили наказание — побили плетьми нещадно, заковали в шейные железа и определили на огненную работу. Мастеровые и работные люди глядели на казнь и вздыхали:
— Оно, конечно, не бегай… Но разве от хорошей жизни бежишь?..
В том же году снова бежали рекруты Самойло Липатников, Ефим Карачаев, молотовые работники Иван Додонов, Тимофей Турбанов…

VI.
Петров пост. От бора, от лугов тек душистый ветерок, неся с собой запах сосен и трав. Луга отливали глянцевитой зеленью, и ветер расчесывал ворсинки их травяных ковров.
Петров пост. Пора лугового покоса.
По обычаю закрылись фабрики. Распустили на две недели работников. Стар и млад ушли на луга — запасать корм для скота.
У иного скота нет, а пойдет косить— подработать по найму. Другие, как молотовые работники Иван Квашнин, Федор Юмин, нанимали работников— самим никак не управиться с покосом. У каждого из них по две лошади, корове и несколько овец. Сена им приходилось запасать много. У третьих — по коровенке или козе, по паре овец. Много ли им корма нужно? Сами управлялись с косьбой.
Опустел поселок, будто вымер. В опустевших дворах хозяйствовал ветер, кружил столбики пыли, свистел в щелях и пазах хлевов…
Не поехал на покос Алексей Петров. Ветхий он стал, дряхлый. Золотые руки, „правившие» за долгую жизнь их владельца многие тысячи пудов кричного железа, отказались служить. Да и взор притупился.
Не поэтому, однако, остался дом одинокий подслеповатый старик, постоянно тосковавший по родному Олонцу, откуда его вырвала воля Генннна и перебросила на Урал— обучать мастерству новых работников. Петрову дали отставку. По дряхлости. И в отпускной грамоте по этому поводу значилось , что старому Петрову: „по миру не ходить, милостыни не просить, платье немецкое носить, бороду да ус брить…»
Вот это милость! Ладно еще, что отпустили живого хоронить кости на родимой сторонушке. А милостыню Петрову не миновать просить, если жить хочет. Так-то, старый, весь век свой создавал ты богатства, но только не для себя, а для других. Ненужен стал— ступай на все четыре стороны без алтына, но с «вольной» грамотой в кармане. А как и на чем доберешься до родного Олонца — никому дела нет.
Связал старый Петров свое барахлишко в узелок , насадил его на конец клюки и, перекинув за спину, пошел со двора искать добрых людей, кто его за „Христа ради“ согласится подвезти несколько верст…
Так и неизвестно, добрался ли Алексей Петров до родного Олонца или умер дорогой. Осталось после него только мастерство, переданное им нескольким работникам завода цесаревны Анны. От них оно перешло к детям, внукам, которые и знать не знали и ведать не ведали о судьбе одного из учителей их дедов.

VII.
Опустошили луга, застоговали сено и вернулись в домы свои. Снова колокол на плотине размеривал трудовой день людей.
Не сколько времени спустя хватились на перекличке, что молотовой работник Абросим Толкушкин, из ссыльных, на работу не вышел. По обыкновению, послали служителя узнать причину неявки на работу.
Служитель вернулся и доложил:
— Светлица заперта, никого, видно, дома нет…
— Сбежал,— решил заводоуправитель и сообщил о беглом по команде.
— Дверь выломать и вселить в избу другого ,— приказал Назарьев служителям.
Пошли. Выломали дверь. Увидели:
На поперечной балке висит человек. Лицо чугунное. Изо рта выбух толстый язык, а глаза — слюдяные, неподвижные, на выкате — вот-вот выпрыгнут из глазниц на земляной пол, усеянный сенной трухой…
В удавленнике признали Толкушкина.
— Что доканало его, сердешного? Собачья жизнь?.. Постоянные вычеты из жалованья за лишний угар железа? Розги? Тоска по брошенному родному дому?..
Так и не узнали, почему повесился ссыльный Толкушкин. Если кто знал, то помалкивал, чтоб самому худо не было.
Известное дело: от хорошей жизни не бежишь и не повесишься.
Рапорт прапорщика Назарьева о том, что „ссыльный Толкушкин дома наложил на себя петлю и удавился» в Обербергамте подшили к делу. Против фамилии Толкушкина в заводском списке сделали надпись: „Помре».
Удавленника земле не предали. Самоубийца! Выволокли его тело за слободку, в торфяник, где белели об глоданные собаками и птицей кости подохших домашних животных. Там бросили. Остальное докончили вороны и собаки…



Перейти к верхней панели