Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Багряный парус "Крита"

Витька был замечательный парень, поверьте в этом мне, старому морскому капитану. Да что там говорить, давайте я лучше расскажу о нем. Знаете, как он обхитрил деда Тарсиса?
Началось все с пустяка. Старый грек Тарсис, у которого я снимал комнату, ставил вокруг дома и сада небольшой заборчик, чтобы козы не портили деревья. Витька посмотрел на это и сказал греку:
— Зря вы, дедушка, доски переводите… Наших мальчишек никакой забор не удержит.
Грек засмеялся и, не думая, что в лице Витьки оскорбляет своим недоверием всех керченских пацанов, прошепелявил:
— Ты, малшик, фастаешь, та?!
Мой хозяин поправил на лысой, как биллиардный шар, голове широкополую соломенную шляпу, покрутил толстыми, будто сосиски, пальцами пробитые сединой черные усы, почесал красноватый пористый нос и, хлопнув себя по солидному животу, опять засмеялся:
— Фастаешь, шнашится…
— Нет, дедушка Тарсис, не хвастаю.
— Пошифем, уфитим,— философски изрек грек и отгрохал высокий, будто стена, заборище. Я понял: Витька бросил старому греку вызов, и тот принял его. Война началась.
Мой хозяин недавно купил в Керчи дом и не знал еще Витьку. Что? И вы не слыхали о нем?! Быть того не может! Это говорит лишь о том, что вы не из нашего города. В Керчи Витьку все знали. По крайней мере, на нашей улице, что, будто ремень, опоясала подножие Митридата. Лучше Витьки никто не стрелял из рогатки и не умел ловить прожорливых бычков. Я уже не говорю, что нырял он и плавал, как дельфин, и был капитаном школьной футбольной команды, а это ведь тоже что-нибудь значит!
Какой он? Ну, какой… Ростом чуть больше метра, круглолицый. На носу веснушки. Часто под серыми глазами синяки. Причем носил он их с гордостью, будто медали за отличие. В первом классе заступился Витька за соседку, и поколотили его мальчишки изрядно. Потом с заводской улицы пацаны привязали собаке к хвосту банку. Витька заступился за барбоса и вновь был побит. Тогда он попросил отца научить его боксировать. Не любил Витька драк, но и не терпел, когда нападали на слабых, и всегда заступался. Правда, драка есть драка, доставалось и Витьке, но он каждый раз докладывал матери, за кого заступился и за кого получил очередной синяк. И мать, вздохнув, говорила:
— Ты у меня молодец… Ничего, что побили.
Что еще добавить? Был Витька худой, загорелый, как и все керченские ребятишки. Руки в ссадинах и порезах от лесок и крючков. Ходил целое лето в трусах. Да, чуть не забыл одну очень важную примету: чуб у Витьки летом был соломенный — так он выгорал здорово.
Ну, вот. Теперь-то вы его уже ни с кем не спутали бы.
Забыл сказать, что мы с Витькой были соседями и подружились. Я тогда штурманом на старом пароходе ходил из Керчи в Одессу и Батуми. Мне исполнилось сорок, но я был здоров, и все мне нравилось: чистое безоблачное небо, синева морской волны, каменистое побережье Керченского пролива, маленький дом грека у подножия Митридата и запах цветущего сада, загорелый Витька и неуклюжий лохматый пес моего хозяина, который за все время, что я жил в Керчи, ни разу не залаял. Он был ленив необычайно и добродушен до смешного. Даже курица, клюнувшая его в нос, не слышала в ответ рычания. Пес открывал глаза, долго смотрел на нее и, похлопав длинными ушами, отворачивался.
Да, все мне нравилось. Видно, потому, что был не стар, силен и крепко любил жизнь. С Витькой мы проводили почти все мое свободное время. Бывало, вернусь из рейса, и он первым в гости явится. Расскажет мне, где лучше берет бычок и на какую наживку, кто из мальчишек купил новую снасть для рыбалки, у кого появилась «посуда». А я ему — где был и что видел.
Старый грек это знал. Теперь, поставив забор, он открывал калитку и караулил, чтобы узнать, как же Витька попадет ко мне. Стоило деду Тарсису отвернуть свой горбатый нос лишь на мгновение от забора, как мальчишеский белесый чуб и до черноты загорелая спина уже мелькали между деревьями сада и Витька спрыгивал с подоконника в комнату.
— Явился, пробравшись мимо засады противника,— рапортовал он звонким голосом.
Потом ложился животом на подоконник, высовывался из окна и тихим, деланно сонным голосом говорил, обращаясь к греку:
— Доброе утро, дедушка… Кого вы там высматриваете, а?
Старик вертел лысой головой и, наконец поняв, что голос слышится сзади, поворачивался, минуту молча рассматривал Витьку, озабоченно покручивая усы. Словно не веря глазам, подходил к окну и, подергав парнишку за чуб, говорил:
— Мальшишка, снофа профотил старофа тета са нос…
Он срывал самое спелое и крупное яблоко и давал его Витьке в награду за находчивость.
Я понимал, что дело здесь в чисто спортивном интересе. Ни один из мальчишек не мог похвастаться, что ему удалось незаметно проникнуть в сад старого грека. Честь керченских пацанов была взята под сомнение и висела на злополучном заборе. Но Витька один за всю ватагу, буквально на глазах у деда преодолевал эту стену и сводил к нулю затею грека.
Он не рвал яблок. Не таскал груш, хотя они были очень сладкие и прямо таяли во рту. Витька не стучался в калитку, а проникал в сад одному ему известными путями просто потому, что не любил заборов и старался доказать, что никому они не нужны.
Дед Тарсис подозревал, что Витька перебирается через забор с помощью лестницы. Он протянул над забором тонкую проволоку с колокольчиками, какие рыбаки вешают на удочки- донки, чтобы слышать поклевку.
В этот день Витька должен был прийти ко мне утром — мы собирались с ним повить бычков.
Мой хозяин, сдвинув на затылок соломенную шляпу, сидел на веранде. Посмеиваясь, гладил свою широкую, заросшую черной шерстью грудь и то и дело смотрел на «звенящий» забор, думая, что это попался Витька. Нет, звонили колокольчики потому, что на проволоку садились ласточки и воробьи.
Взошло солнце. Прогудел в порту уходящий в рейс пассажирский теплоход. Маленькая соседка Наташа протопала по дорожке, прокричав: «Дедуська, хорошее утро… Я ухожу в детсад… До свиданья».
Старик поздоровался, вынес ей заранее приготовленную корзинку с фруктами. Все было, как обычно, только Витька не появлялся. Я подумал, что мой друг проигрывает в этом безмолвном поединке. Мне стало жаль и его, и несостоявшуюся рыбалку. Ведь я знал, что гордый Витька не постучит в калитку.
А колокольчики звонили и звонили не переставая. Дед Тарсис сначала пугал птиц, бросая в них камешки. Потом плюнул и, сев на веранде, принялся набивать трубку. Я сложил вытащенные из сарая удочки, готовясь водворить их обратно.
— Доброе утро, дедушка…
Голос Витьки, сонный, нарочито спокойный, словно ничего и не произошло, послышался сзади меня. Я мгновенно обернулся. В своих неизменных черных трусах с карманами спереди и сзади, набитыми всякой всячиной, загорелый, как негритенок из Анголы, стоял Витька перед верандой и, поплевав на ладонь, приглаживал непокорный чуб.
— Что вы там рассматриваете? — говорил Витька.— Знаете, как здорово спится под звон этих колокольчиков. Ну прямо еле проснулся,— и он, будто действительно только встал, протер блестевшие от смеха лукавые глаза.
Старый грек глянул на мальчишку так, словно тот свалился с неба. Потом посмотрел на забор, не понимая, почему подвела его сигнализация. Но там было все в порядке: садились и взлетали быстрокрылые ласточки и драчливые воробьи, беспрестанно звонили колокольчики.
— Дедушка, папа пришел из рейса. Послал вам коробку трубочного табаку… Возьмите, пожалуйста.
Витька передал старику табак и, глянув на поющий забор, сказал:
— Ох, дедушка Тарсис, до чего же красиво звонят… Я проснулся и слушал, слушал…
— Опять опфел тета,— засмеялся грек и, повернувшись ко мне, попросил: — Тай малшишке полшое яблоко.
Я сорвал Витьке самое большое и красивое яблоко, и мы отправились на рыбалку.
И не думали не гадали мы с Витькой, что в этот тихий после свирепого шторма день найдем шлюпку. Она лежала на берегу Керченского пролива и была так истерзана и побита, что даже море побрезговало ею и выкинуло на песок. Витька обошел лодку, зачем-то постучал по рассохшемуся днищу кулаком и презрительно бросил сквозь зубы:
— Ка-ло-ша…
— Да, старовата малость посуда,— подтвердил я.— А видишь надпись?
— «Ураган»,— прочитал Витька еле приметные буквы.— Это же тот самый, что стоял недавно на рейде! Знатный рыбак!
— Тот самый… Ну что ж, пошли.
Мы ушли.
Бычки в тот день клевали плохо. Я лежал на камне, смотрел на пролив, сверкавший под солнцем, как турецкий ятаган, и думал, куда пойти завтра удить. Рядом, нахмурив белесые брови, сидел Витька. Поплавок его удочки уже давно нырнул под воду, но Витька не замечал этого: он о чем-то глубоко задумался. Мне уже тогда показалось, что виновна в этом наша находка.
Поймав, как сказал мой напарник, «кошачью радость» — десяток мелочи, мы возвращались домой. Дорогой было бы ближе, но Витька пошел берегом. В общем, мы снова пришли к разбитой шлюпке.
— А у нас даже завалящей нет,— задумчиво произнес Витька.— С берега — это разве рыбалка? Пойти бы к Карантинному мысу или к Церковной банке… Да прямо с борта лодки — раз удочки! Вот это да!..
— Так ее же нет…
Витька подергал веснушчатым носом и, смущенно посмотрев на меня, тихо сказал:
— А если…
— Ну что ты, брат,— отбивался я, уже зная, что ремонтировать «старую калошу» мы будем.
— Да еще сшить парус, ух!..
— Это же просто рухлядь…
— И покрасить шаровой краской,— говорил Витька, словно мы уже отремонтировали то, что называлось шлюпкой.— Вот эту доску надо заменить. Тут можно прибить жестяную латку… Знаешь, чтобы не протекала вода, мы под жесть подложим лоскут брезента, намазанный суриком. Да, а что бы здесь придумать? У папы на пароходе есть сухие доски. Я попрошу две у боцмана. Как раз хватит заделать дыру…
Я понял: из развалины надо делать шлюпку. И, обессилев от этой мысли, опустился на песок. Витька же осматривал «посуду» и с каждой минутой находил в ней новые достоинства.
— Смотри-ка, какой у нее крепкий транец… И баки воздушные все целы. Вот замечательно! Она же непотопляемая… И киль даже не поцарапан.
Чем больше восхищался Витька, тем больше мрачнел я, хотя меня еще не покидала надежда отговорить мальчишку от сомнительной затеи. Но Витька загорелся идеей. Он уже видел, как мы, гордые и счастливые, мчимся под парусом на своей шлюпке, на зависть всем пацанам, и ветер странствий, ветер мальчишечьей фантазии будоражил Витькину душу. Этот злодей шторм, выбросивший на берег ненужную ему игрушку, подстроил мне изрядную каверзу.
Но я не нытик и никогда не был пессимистом. А потому, внимательно осмотрев «шлюпку», я возрадовался, что море не выкинуло на берег списанный на слом крейсер. Его бы еще труднее было восстановить.
Две недели мы не знали покоя и редко ночевали дома. Дыры латались железом, досками, фанерой. На третью неделю мы проконопатили шлюпку и выкрасили в шаровый цвет. Из двух старых диванных чехлов сшили парус, а из толстой жерди, которую принес дед Тарсис, выстругали мачту.
Три дня мы спорили, как назвать парусник. Каждые пять минут Витька придумывал новое название и горячо отстаивал его. В благодарность за жердь для мачты было разрешено участвовать в этом споре и греку. Предложения росли, как снежный ком. Уже было пятьдесят три Витькиных, двенадцать моих и три — старого грека. В конце концов мы решили все названия написать на одинаковых листочках, бросить их в соломенную шляпу моего хозяина и пусть он вытащит один листок. Что будет, то и будет!
Три минуты писал названия дед Тарсис, десять— я и час — Витька.
Потом мы забрались в отмеченную новыми латками и старыми пробоинами шлюпку, сели на банки и, скрутив, высыпали все листки в шляпу. Возле бортов о чем-то шептались мелкие гребешки зыби, сверкал солнцем пролив, по бухте, сильно дымя, тяжело шел большой, осевший в воде по ватерлинию, пароход «Ижора». Накренясь на левый борт, белокрылой чайкой скользила возле Карантинного мыса яхта. Пахло свежей краской, гниющими водорослями, растворенной солью, замшелыми сваями пирсе, смолой и рыбой. Мы притихли, вбирая в себя все краски и запахи любимой бухты, а дед Tapcис широко улыбаясь, шепелявя, проговорил:
— Та шифо-ш красифо!
— Ладно, давайте тянуть,— сказал Витька.— У нас всегда красиво.
Трижды старик запускал руку в шляпу и не брал листок. Витька, наконец, не выдержал:
— Да тащите же, дедушка, тащите!
— Ну, шож,— произнес дед и вытянул листок.
Пропали и Витькины, и мои труды. Старый грек вытянул бумажку с названием, которое предложил сам. Через десять минут Витька вывел белой краской четыре буквы: «Крит».
Вот так и появилась у нас своя «посуда», которой суждено было сыграть в жизни Витьки свою героическую роль…

* * *
Хотя Витька и дед Тарсис подружились за время ремонта «Крита», все же безмолвный поединок между ними продолжался. Я не оговорился, что поединок безмолвный, нет. С тех пор, как грек поставил забор, между Витькой и стариком не было разговора на эту тему. Все делалось молча: дед старался поймать Витьку, а тот всячески стремился доказать греку бесполезность изгороди. Просто мальчишка делал вид, что никакого препятствия не существует и принципиально не ходил даже в раскрытую калитку.
Но вскоре грек додумался, где и как перебирается Витька в сад. Рядом с забором росли два старых ореховых дерева. Широко раскинули они свои кроны. Издали деревья казались огромными зелеными шапками. Большие ветки их покачивались и по ту сторону забора, уже в саду старого грека. Вот Витька и пользовался этим.

* * *
Положение казалось катастрофическим: когда Витька вскарабкался на орех, то внизу увидал деда Тарсиса. Он сидел под яблоней, подложив под себя ноги, и безмятежно сосал трубку.
— Шо, малшик, смотришь? — полюбопытствовал старый грек, обрадовавшись, что наконец- то поймал Витьку. Радость эта была явственно написана на лице старика.
— Да вот смотрю, дедушка, все ли орехи поспели.
Витька не спеша слез с дерева и, понурив голову, пошел на берег бухты. По улицам мчались машины. Брели лошади, впряженные в повозки. В порту пролязгала якорная цепь, видно, только что пришел с моря транспорт. По аллее набережной бегали спортсмены. Какой-то паренек прыгал с шестом. Он, как мячик, взлетал в воздух метра на три. Вот он разбежался, оперся о шест и буквально перелетел через высокий куст. Обычно Витька останавливался и смотрел на тренировку спортсменов. Но сегодня ему было не до того. Он не находил выхода. Не идти же ему через открытую калитку деда Тарсиса?! Он шел и слышал ехидный, веселый смех старого грека: «Фастаешь, малшик…» Нет, не мог Витька идти через эту противную открытую калитку!
Так я и ушел в рейс, не повидав Витьку. А когда вернулся недели через две, старый грек сказал:
— Малшишку не жти,— и рассказал почему.
Утром мы сидели с хозяином на веранде и пили чай, когда раздался спокойный голос:
— Доброе утро, дедушка…
Грек аж подскочил.
— С терефа скок? Сожнайся, Фитя.
— Что вы, дедушка! С какого дерева, куда скок? Просто я шел и… пришел. Ой, я забыл новые крючки! Сейчас сбегаю…
Витька оперся о перекладину забора и перемахнул через него. Старый грек, ошарашенный внезапным появлением Витьки и его исчезновением, минуты две стоял, будто изваяние. Потом засмеялся и побежал под орех. Он сел возле яблони и, закурив трубку, не спускал глаз с деревьев, ожидая что сейчас-то он поймает этого гордеца. И вдруг:
— Дедушка, что вы там рассматриваете?
Трубка выпала из руки старого грека — столь неожиданным было появление мальчишки. Теперь он стоял в южной стороне сада, и это совершенно сбивало с толку деда Тарсиса: ведь там не то что деревьев, даже кустов не росло со стороны улицы!
В тот день Витька одержал над старым греком полную и чистейшую победу. Раз пять он уходил от меня, предупреждая хозяина, что сейчас вернется. Тот караулил его и все же ничего не мог поделать. Витька появлялся внезапно и совсем не там, где его ожидал грек. Любопытный старик мучился, что не может даже предположить, где и как мальчишка проходит. Это было выше его сил. Он долго крепился и, наконец, не выдержал:
— Стаюсь,— поднял он руки и подошел к Витьке.— Тфоя фсяла. Скажи только, где переласишь сапор?
— В любом месте,— самодовольно ответил мальчишка, не скрывая радости от своей победы.
— Тогта перелесь тут,— показал дед Гарсис на южную часть забора.
— Пожалуйста, — благосклонно согласился Витька и вышел на улицу.
Витька ушел, а мы с греком во все глаза уставились на забор. Скажу вам, что и мне было интересно, как это Витьке удается незаметно перебраться. И что мы увидели? А только то, что над забором взлетел Витька, словно его выстрелили из лука, и, согнув ноги, мягко приземлился в саду. Он весь сиял от удовольствия и, смеясь, громко сказал:
— Вот и все. Обычный прыжок с шестом.
— Фот и фее! Опфел старофа тета, опфел! Упрать сапор к шертям!
— Зачем же убирать,— милостиво снизошел Витька к разговору о заборе.— Пусть стоит. Все от коз защита.
— Фот, фот, прафильно, Фитя. Только от кос…

* * *
В недобрый 1941 год Витька перешел в шестой класс и был свободен до осени. А наш пароход стал на ремонт, и я ушел в отпуск. Времени у нас было хоть отбавляй. Но мы не жаловались на его излишек. Каждый день с утра до поздней ночи находилась уйма дел. Мы заново отремонтировали и покрасили «Крит», оснастили его новым бегучим такелажем, сделали запасную мачту, достали шлюпочный компас. Часто с целой ватагой Витькиных друзей ходили на рыбалку и приносили добычу добродушному псу деда Тарсиса. Он с величайшим удовольствием поглощал несметное количество бычков. По-моему, это было единственное время, когда он немного оживлялся и не спал.
Вот уж когда досталось «Криту»! Неделями мы бродили на нем по Азовскому морю, каждый раз уходя все дальше и дальше от берега. Не раз прихватывал нас свежий ветер, но «Крит» вел себя как настоящий морячина, и благополучно выносил своих неугомонных путешественников к берегу.
Я не люблю изношенных вещей. Точно так же отношусь к старым, избитым посудинам, если только не плавал на них сам. Они вызывают у меня досаду, удивление и какую-то скорбь. Я не знаю, почему так происходит, но именно эти чувства вызывают у меня и старый костюм, висящий в скупочном магазине, и старый пароход, стоящий на рейде в каком-либо порту, и дряхлая лодка, которая болтается на привязи, всеми забытая и заброшенная. Неодобрительно я относился сначала и к нашему «Криту». Он будил во мне давние воспоминания о североморских ладьях, которые я видел возле Архангельска. Они валялись на берегу, обросшие мхом, покрытые илом. От них пахло полусгнившим деревом, ворванью, тиной и смолой. Кто плавал на них? Какая судьба была у этих суденышек? Принесли ли они счастье хозяину или оставили его где-нибудь в зеленых холодных волнах, а сами добрались до этого неуютного берега, чтобы окончить здесь свой жизненный путь? Кто знает это, кто может рассказать о том, что видели их дырявые борта, что слышали поломанные мачты и реи?
Я не знаю почему, но когда, возвращаясь из рейса, видел «Крит», то постоянно с какой-то назойливой настойчивостью вставало передо мной еще одно видение давних лет: север, штормовой ветер, неуютный обледеневший берег и одинокая, измочаленная штормом лодка с двумя замерзшими, превратившимися в ледяные сосульки людьми. Их предала, подвела старая посудина. Никто из нас так и не мог узнать судьбу этой лодки и людей. Море не выдало тайну. Только по светлым волосам да одежде мы догадывались, что это норвежцы. Попытки разыскать потерпевшее судно, выяснить его судьбу — когда и где оно затонуло, остался ли кто жив — не удались.
«Крит», «Крит»! Если честно сказать, я боялся на нем выходить даже в пролив, не говоря о море. Если же выходил, то обязательно брал для Витьки спасательный нагрудник, а для себя — пояс. Простой и широкий надувной резиновый пояс. Его подарил мне в первые годы плавания на Севере норвежский моряк. Очень практичная и удобная штука. Я говорю это потому, что трижды судьба заставила меня испытать его, и он выдержал экзамен, сохранив мне жизнь.
Но мало-помалу я убеждался, что «Крит» не так уж стар и ненадежен. А когда дважды попал в шторм и «Крит» отлично показал себя, я поверил в него. Теперь он не вызывал у меня недобрых воспоминаний и не казался таким неказистым, как в первые дни. Наоборот, постепенно он стал мне даже нравиться.
Мы уже не боялись бродить на нем, где нам заблагорассудится. Витька был неутомим в плавании. Целыми днями он возился на шлюпке. Его все интересовало, и он за все брался. Ладони покрылись твердыми, как металл, мозолями. Налились силой руки. Зоркими стали чуть прищуренные серые глаза. Он познал всю розу ветров, научился обуздывать, использовать их силу и управлять «Критом» в любую, даже очень свежую погоду.
Как заправский штурман, он по звездам искал и находил в море дорогу. Учил я его пользоваться шлюпочным компасом, читать карту и ловить парусом малейшее дуновение ветерка…
Мы расстались с Витькой в первый же день войны. Я ушел служить на боевой корабль, и мои пути пролегли далеко от Керчи. Я оборонял Одессу, дрался под Николаевом, отходил от Очакова, защищал Херсон, потом насмерть стоял с матросами под Севастополем. О Витьке я ничего не знал. Ведь Керчь была у фашистов.
Но вот принял я морской охотник и пришел на нем в Тамань. Был декабрь. Часто бушевали штормы, стояли холода, а на душе было и того противнее. Подолгу смотрел я на высокий туманный крымский берег и от тоски не находил себе места. Вы когда-нибудь теряли друзей? Если теряли, то вы поймете меня. Я терял их в войну много и часто и на всю жизнь понял тогда, что нет большей горечи, чем потеря друга. А ведь Керчь была для меня другом, и там был Витька, которого теперь я считал сыном. Потому мне так было тоскливо, скучно, одиноко на таманском берегу. Встреченный знакомый моряк рассказал, что Витька остался один: отец его погиб на корабле, а мать убило в доме во время бомбежки. Где Витька, и что с ним, этот моряк не знал.
Как и что произошло с Витькой в захваченной Керчи, узнал я позже. Но чтобы не мучить вас, расскажу сейчас же, не откладывая в долгий ящик. Вот только закурю трубку…
Что, понравилась? Э, трубка эта, друзья мои, особая! И курю я ее всего неделю. Вырезал ее из корня вишневого дерева капитан одесского буксира, мой старый и добрый приятель. Знатная получилась трубка. Видно, хороша была вишня и добрый был у нее корень жизни. Обкурил ее хозяин лучшими сортами кепстэна и подарил английскому капитану — другу своему. Подарил и сказал: «Кури, а встретишь настоящего человека, отдай ему. Пусть эта трубка дружбы переходит от друга к другу и ширит круг морского братства». Англичанин завел на нее что-то вроде паспорта — написал в блокноте, кем и когда сделана трубка, из какого дерева. Крупными буквами вывел завещание хозяина и поставил свою подпись.
Покурил он ее полтора месяца и передал датчанину. Тот, в свою очередь, японцу. От японца она перешла к норвежцу, потом к китайцу. Да так и пошла бродить по свету. Вот ее паспорт. Видите, сколько здесь росписей! Тридцать страниц фамилий ее владельцев. Она была за эти десять лет у четырехсот моряков. Вот, смотрите, роспись финна, эта — бельгийца, а тут кто- то вместо подписи оставил оттиск своего пальца. А здесь, видите, в течение десяти дней двадцать подписей и пометка, что это расписались курившие ее в одном рейсе моряки с американского парохода «Хук».
Одни курили ее месяц-два, другие лишь день и отдавали встреченному другу. Она совершила уже несколько кругосветных путешествий и вновь вернулась на родину, в Советский Союз. Мне передал ее штурман с итальянского парохода. Э, да вы, я вижу, не прочь бы получить трубочку! Увольте от такой передачи: вам еще рано думать о куреве. Я отдам ее капитану с французского. Вон с того, видите, стоит на рейде?
Ну что ж, трубка дружбы дымит, биография ее вам известна, и давайте вернемся к Витькиной истории… Когда погибли у него родные, взял Витьку к себе дед Тарсис.
Город был сильно разбит. Улицы обезлюдели. Многие уехали, а кто остался, старался не показываться лишний раз на глаза немцам. Витька же часто ходил по городу. Он искал школьных друзей и заодно выполнял просьбу старого грека — смотрел и запоминал, где расположены фашистские части, где стоят пушки, а вечером рассказывал деду Тарсису, и тот сразу исчезал. Приходил усталый, но веселый и всегда говорил одно и то же:
— Потошти, Фитя, немношко. Уфитишь, как немее пешать путет.
Догадывался Витька, что грек связан с партизанами, но никогда ни о чем не расспрашивал его: все равно ведь не скажет. Если на дорогах подрывались на минах фрицы, если вдруг в порту грохотали взрывы и гас свет в окнах полицейского управления, Витька знал, что «работают его мины». Ведь он нашел их еще в тот день, когда советские войска оставляли город.
Витька тогда задумал спрятать «Крит». Просто так, безо всякой цели, лишь бы он не достался гитлеровцам. Долго искал, где бы поставить шлюпку, и, наконец, нашел.
Возле берега лежал разбомбленный транспорт. Весь нос его был в воде, а корма погрузилась лишь метра на два, зияя огромной пробоиной в правом борту. Черной пастью поднималась она над водой. И Витька решился. Он загнал шлюпку в эту пробоину и увидел просторный кормовой трюм. Правда, увидеть его можно было только после того, как присмотришься, потому что все углы тонули в темноте — настолько он был огромен. Трюм наполовину был затоплен, а по углам виднелись какие-то ящики. Некоторые были над водой, а большинство в воде. Витька провел «Крит» в самый дальний от пробоины темный угол и проволокой привязал его там.
Потом, как и всякий любопытный мальчишка, он решил исследовать убежище «Крита». Разделся и поплыл в противоположный угол. Наткнувшись на ящики, взобрался на них. Вокруг него в воде, под ногами, прямо перед ним, по бокам были ящики. Витька отодрал с одного доску и увидел противотанковые мины. Он узнал их потому, что видел раньше. Они были тяжелые и с виду совсем не страшные. В следующем ящике оказались маленькие противопехотные мины. Рядом сквозь разбитые доски просматривались пулеметные ленты, винтовочные патроны, гранаты. А ящик, который он поднял из воды, был забит мясными консервами.
Это была неожиданная находка. Витька сначала растерялся. «Что делать, кому сказать об этом. Ведь войска уходят…». Вернувшись домой, мальчишка принес с собой несколько банок мясных консервов и все рассказал старому греку. Тот подергал пышные усы, почесал лысину и куда-то ушел, предупредив Витьку, чтобы он никому ни о чем не говорил.
Уже поздно ночью, когда Витька спал, его разбудили. В комнате стояли незнакомые парни. Лишь одного Витька знал: это был крановщик из порта. Совсем недавно он с Витькой ходил на «Крите» к Карантинному мысу ловить бычков.
— Дядя Костя!— бросился Витька к знакомому портовику.
— Тише, парень, тише. Одевайся-ка быстрее, да пойдем посмотрим, что ты там нашел,— ответил Костя.
Вскоре они осторожно пробрались в залитый водой трюм. А через несколько минут до отказа нагруженный «Крит» увозил с этого склада боеприпасы. Трудная это была ночь для Витьки. Много раз водил он «Крит», загруженный ящиками, а в это время другая группа людей выгружала боеприпасы на берег, откуда их увозили на старой, полуразбитой полуторке за город. Вокруг грохотали артиллерийские залпы, на окраине слышался треск пулеметов и глухие хлопки гранат. Мимо полузатопленного теплохода уходили из бухты последние корабли.
Керчь оставалась одна, без своих защитников. Город тонул в сумраке ночи, лишь в районе завода имени Войкова полыхал огромный пожар, бросая на бухту багровые блики. Витьке было и жутко и тоскливо.
На следующий день Витька видел первого фашиста. На вид он был совсем не страшен. Он шел по улице, набросив на плечи мышиного цвета шинель, что-то мурлыкал себе под нос и, поднося ко рту губную гармошку, наигрывал мелодию, очень похожую на мотив песни «Выходила на берег Катюша». У него было полное лицо, русые волосы и до смешного длинные ноги, обутые в сапоги с широкими и очень короткими голенищами.
Витька смотрел на него сквозь щель в заборе. Смотрел и удивлялся: чего же тут бояться, неужели этого нескладного солдата, который и идет-то без оружия? А к вечеру столкнулся Витька с суровой действительностью.
Они сидели с дедом на веранде и по старой привычке пили чай. В калитку кто-то постучал и на чистом русском языке потребовал открыть. И вдруг произошло совершенно необычное: самый добродушный из всех псов, которые когда- либо жили на свете, барбос старого грека зарычал. Зарычал и вскочил на ноги. Встали из-за стола дед и Витька. Взволнованные необычным поведением собаки, подошли к калитке.
Но, видимо, тот, кто пришел, не был терпелив. Дед Тарсис не успел открыть, как калитка распахнулась под сильным ударом приклада. Во двор вошли два высоких немца с автоматами. За ними, не спеша, настороженно посматривая по сторонам, шагнули полицейские. Старый пес как- то неуклюже и неумело бросился вперед, громко рыча. Раздался резкий выстрел из автомата, и собака растянулась на земле. Это была первая настоящая встреча Витьки с фашистами. Они перерыли все вверх дном в доме, сарае, во дворе и ушли, забрав все ценные вещи деда. Витька же лишился шлюпочного компаса с «Крита».
Потянулись нудные бесцветные дни. На улицах часто слышались выстрелы, над городом почти все время гудели самолеты, изредка с таманского берега била по Керчи советская артиллерия. На заборах появлялись приказы, которые заканчивались словом «расстрел», и все реже встречались люди на улицах. На каждом шагу полицейские. Они требовали пропуск, чуть только над городом спускались сумерки. Даже базар, на который Витька обычно любил ходить, чтобы посмотреть, как всеми красками радуги переливаются рыбы, солнечные арбузы и помидоры, теперь не шумел. Если и продавали что- либо, то из-под полы, иначе фашисты просто отбирали. Видно, не жирно жилось захватчикам, если прибегали они к такому способу заготовки продуктов.
За эти дни старый грек и Витька еще больше сблизились. Теперь уже зачастую вместо деда Тарсиса ходил на встречу с партизанами Витька. Ему было легче пройти.
Однажды во время очередного свидания с партизанским связным его попросили привести старого грека. Ночью Витька пришел вместе с дедом. И здесь он узнал, что партизаны взяли очень важного «языка», и нужно было срочно доставить его на Большую землю. Она была рядом — через пролив, на таманском берегу. Но как это сделать, если ни переправ, ни катеров, ни шлюпок нет. Тогда вспомнили о деде Тарсисе, Витьке и их «Крите». Через сутки, глубокой ночью, партизаны положили в «Крит» связанного полковника немецкой армии.
На подготовку к походу у старого грека и Витьки была лишь одна ночь. Прежде всего нужно было что-то придумать, чтобы незаметно проскочить мимо катеров, дежуривших возле Карантинного мыса. Дед предложил выкрасить парус в черный цвет — меньше будет заметно.
Ночью Витька с дедом красили парус. Они заложили его в котел и высыпали в воду порошки. Грек утверждал, что ими когда-то красил свои шаровары. Но через час, когда парус извлекли из котла, он был багряным, словно впитал в себя всю кровь, что пролилась за эти дни на улицах Керчи.
Перекрашивать было некогда. Так «Крит» и вышел в свой необычный рейс под багряным парусом.
Как эстафету гриновских романтиков с их «Алыми парусами» поднял багряный парус наш «Крит».
Для экипажа нашего катера это была обычная ночь — сумбурно-беспокойная ночь дозора, когда каждый луч прожектора, каждая вспышка ракеты или залп береговой батареи словно вышвыривали всех из кубриков на палубу. «Охотник» болтался в передовом дозоре, охраняя таманский берег от внезапной высадки противника. Я стоял на мостике уже шестой час подряд. Устал, насквозь промок и замерз. Хотелось выпить чашку горячего чаю и переодеться в сухое, чтобы немного согреться. Я уже шагнул с мостика, когда в районе Церковной банки, что находится как раз против выхода из Керченской бухты, услышал и в ту же секунду увидел пулеметные трассирующие очереди. Немцы били по невидимому для нас предмету. Били яростно из пушек и пулеметов. Причем по движению трасс и смещению катеров я понял, что Они ведут огонь на ходу. Там был кто-то из наших! В противном случае зачем бы они стреляли?
Какое-то предчувствие заставило меня взяться за рукоятки телеграфа и бросить катер навстречу огню. Рыча моторами, «Охотник» летел, разбрасывая по бортам пенные усы воды. Комендоры и пулеметчики, сигнальщик и рулевой стояли по местам, зорко вглядываясь в темноту ночи. И вдруг прямо по носу «Охотника» мы увидели в свете скрещенных лучей прожекторов красный, как кровь, парус. По его движению, резким наклонам и рывкам можно было понять, что шлюпка идет на сумасшедших виражах, что тот, кто держит в руках ее руль, решил поспорить со смертью.
Мы ввязались в бой. Пушки и пулеметы нашего катера заговорили в ночи, а когда следующий луч немецкого прожектора поймал шлюпку, я узнал в ней «Крит».
Трудно сейчас рассказать все, что я чувствовал тогда. Я знал твердо, что на этой шлюпке может идти только один человек — Витька. Когда последний раз громыхнул залп с немецких катеров и ночь скрыла парус «Крита», я взглянул на свои штурманские часы. Они говорили, что бой длился пятнадцать минут. Мне же эти минуты казались часами, длинными и страшными.
Не думайте, что я трус. Я видел смерть не один раз. Мы знакомы с ней очень близко и с первого дня войны ходили рука об руку. Она караулила меня в любые минуты суток. Боялся я не за себя, а за Витьку, за наш «Крит».
В эту ночь Витька превзошел себя. Взнузданный шкотом, зажатым крепкой рукой, «Крит», наш старый дружище «Крит», птицей летел по штормовому проливу. Уверен, что даже в годы своей молодости никогда не ходил он так. «Крит» бросался из стороны в сторону, будто норовистый конь, резко кренился то на левый, то на правый борт так, что черпал воду. Временами казалось, что багряный парус его цепляет за верхушки волн. От одного взгляда на его лавирование кружилась голова.
В бешеной пляске огней орудийных залпов, в трассирующих строчках пулеметов, вспышках ракет и в резких лезвиях прожекторных лучей парус нашего «Крита» бился флагом революции, вобравшим в себя алые зори надежд человечества и кровь борцов за свободу. Он казался мне провозвестником мести и справедливости. Весь в рваных пробоинах от пуль и осколков, он буквально горел в лучах прожекторов, а под ним сидел отважный кормчий. Я смотрел на него и видел Витьку не мальчишкой, а воином. Воином с мужественным сердцем и твердой рукой. В мгновенных поворотах «Крита» были моряцкая лихость, отвага юности, упоение борьбой и точный, хотя и чрезвычайно дерзкий расчет. Все это слилось воедино и родило неповторимую красоту мужества, красоту подвига.
Витька, милый мой друг Витька! Значит, не зря учил я тебя. Ты сдал сегодня, дорогой мальчишка, экзамен на моряцкую зрелость, экзамен на мужество…

* * *
Нам не повезло с Витькой. Военная недобрая судьба раскидала нас в разные стороны. Через несколько дней после того как Витька с дедом Тарсисом доставили в Тамань, в штаб советских войск, немецкого оберста, меня отозвали на главную базу. Витька же со старым греком и двумя разведчиками на борту «Крита» уходил в Керчь.
Больше я Витьку не видел. В конце войны мне удалось побывать в Керчи. Из нее только что вышибли фашистов. Город лежал в развалинах, а на месте Витькиного дома виднелась воронка от бомбы, упавшей сюда в первые дни войны. Я постоял возле нее, как возле старой заросшей могилы, где похоронена моя юность.
Я искал Витьку и грека. Искал тщетно и долго. Даже комендант Керчи, полковник, которого я знал до войны молодым лейтенантом, помогал мне в этом. В тот день, когда мне нужно было уезжать, в комендатуру пришел один из партизан, воевавших в керченских каменоломнях. Он рассказал, что Витька вместе с дедом Тарсисом прикрывал отход партизанского отряда. Говорят, что там он и погиб. То, что убит был в этом бою старый грек, не вызывало сомнений. Фашисты уже мертвого повесили его возле Митридата е дощечкой, на которой было написано: «партизан».
О Витьке же подробностей никто не знал. В отряде он больше не появлялся, хотя и немцы не сообщали в своих приказах о поимке молодого партизана. Ходил слух, что один из гестаповских офицеров рассказывал, как долго отстреливался окруженный возле катакомб белобрысый мальчишка. Но никто не мог сказать уверенно, что Витька погиб, как не мог сообщить и того, что ОН ЖИВ.
Попрощавшись с друзьями и поблагодарив коменданта за помощь, я уходил из Керчи на первом транспорте. И там, на борту этого доживающего свой век парохода, услышал еще раз имя Витьки. О нем говорил армейский майор, принимавший участие в штурме Керчи:
— Досталось по завязку… Бьет, проклятый, в упор, а города не знаем… Вот тут и помог нам мальчишка местный. Незавидный такой, щупленький… Знаю, что Витькой звать. Он во время переправы тоже здорово помогал матросам. Говорят, у него лодка с красным парусом была, он на ней десантников на берег свозил с катеров, которые возле мели стали… Бедовый парень. Я ему браунинг свой подарил, потому как лезет, чертенок, вперед, а без всякого оружия…
Я вцепился в майора, как клещ. Я мучил его весь рейс, пытаясь узнать, где Витька. Майору надоели мои расспросы, и он односложно отвечал:
— Говорю же вам, не знаю, что с парнем… Не видел я его после боя. Вестовой говорил, что ушел он с матросами…
Шла война. По всем дорогам, что вели к Берлину, искал я Витьку. Искал и не находил, хотя часто слышал рассказы о мальчишках, что помогали войскам. Среди различных имен мелькало имя Витьки. Был ли это он, или другие отчаянные парни, кто знает… Только скажу вам по совести: я все время ждал, что вот-вот услышу рассказ о моем друге, узнаю, где он и что с ним.
Да нет, не довелось ни услышать, ни узнать. Канул Витька в мире больших дорог, в мире великих событий, что пламенем обожгли землю.
Теперь вот плаваю. Брожу по морям и океанам мира. Брожу и ищу Витьку. Должен же я когда-нибудь встретить его!..
Что? Вы говорите, что, может, прав был тот партизан, когда говорил о смерти Витьки? Что ж, может быть. Только я не верю этому, и сердце говорит, что Витька жив. А что не встретились мы, вполне объяснимо. Слишком много в мире добрых дорог, слишком много дел ждут человеческих рук, и мало ли где на земле мог замешкаться Витька, помогая людям строить жизнь. Он ведь беспокойный, до всего ему дело, все ему хочется знать, и за всех он заступается.
Много легенд ходит по нашей планете. Среди них есть легенды и о Витьке. В разных концах, в разных странах по-разному называют его. Но суть легенд одна. Я расскажу вам то, что слышал в Северном Вьетнаме. Рассказывал мне местный лоцман, будто во время революции мимо вражьих постов от партизан к отрядам народной армии часто ходила морем шлюпка под красным парусом. Старая, латаная шлюпка была неуловимой, потому что правил ею находчивый и дерзкий кормчий. Был он совсем мальчишкой с выгоревшим чубом, худеньким загорелым телом и лукавыми глазами.
Любили его партизаны и берегли. И пули не трогали мальчонку, будто боялись унести вместе с его жизнью свет дня, лучи солнца, саму жизнь… Был он для партизан собственной легендой, написанной жизнью, и ходил он под собственным флагом — багряным парусом.
Как наступило затишье и пришла на вьетнамскую землю свобода, исчез мальчонка. В народе говорят, что уплыл он на своей утлой посудине к берегам черной Африки, чтобы помочь людям в битве за светлый день. Есть даже очевидцы, утверждавшие, что будто видели его там. А куда дальше подался — то одному ветру известно…
Слушал я вьетнамского лоцмана и действительно думал о Витьке: уж не он ли с «Критом» здесь объявился? Хоть и понимаю, что не может того быть, что свой, видно, Витька у вьетнамцев, а все-таки вздрагивает сердце, словно и впрямь добрую весточку о нем услышал, на его след напал.
Была у меня еще одна встреча. Шли мы из- за границы в Новороссийск, и захватила нас в Черном море дьявольская погодка. Ночь, скажу вам, была не из приятных. Небо в тучах, над морем, будто изломанные огненные стрелы, сверкают молнии, грохают пушечные залпы грома, и волны свирепо кладут судно с борта на борт. Не привыкать морякам к такой погоде. И по- страшнее видеть приходилось. Да вот беда, на палубе начал «ходить» в ящиках негабаритный груз — огромные станки. Они грозили разнести все. А тут, как на зло, правый главный двигатель забарахлил. Еле выгребая против волны, пытались мы закрепить ящики и отремонтировать двигатель.
Стою на мостике, лихорадочно думаю, ищу, как бы укротить побыстрее «взбесившиеся» станки, и вдруг слышу, матрос докладывает:
— Справа по борту, тридцать градусов, шлюпка.
Вот этого, думаю, только еще не хватало нам для полного счастья.
— Включить прожектор!— командует штурман.
Осветили прожектором, и екнуло у меня сердце: почудилось, будто «Крит» это болтается в штормовом море, и Витька на корме сидит…
Да, тяжеленько пришлось. Стал я разворачивать судно, а штурман докладывает:
— Товарищ капитан, ящики на правый борт пошли.
Эх, думаю, так не годится. Потопишь, старик, и судно и станки. Скомандовал «лево на борт». Вот так полный оборот и совершили. Прикрыли мы шлюпку теплоходом от ветра и волн и подняли ее на палубу, хотя шторм и швырял нас изрядно. Позже я узнал, что была эта шлюпка с погибшего рыбачьего сейнера и спаслись в ней лишь двое.
Ну, так вот. Подобрали мы шлюпку с людьми и двинули помаленьку в Новороссийск. К рассвету механики отремонтировали двигатель, а боцман с матросами закрепили станки. Вздохнули все облегченно. Оставил я на мостике своего старшего помощника и пошел посмотреть, как спасенных устроили. Зашел в каюту и ахнул: сидит возле стола Витька, такой, как был: худой, загорелый, белобрысый… Бросился я к нему:
— Витька,— говорю,— Витька!
А пожилой рыбак спрашивает:
— Откуда вы, капитан, моего сына знаете? Вроде бы не приходилось встречаться раньше…
Присмотрелся я и отвечаю:
— Извините. Ошибся.
Вот до чего похож, значит, на моего друга мальчонка, да и звали его так же. Промашку я, конечно, допустил: забыл, что с тех пор, как видел Витьку, прошло больше двадцати лет… Сам знаю, что странно это, но вижу Витьку таким, каким он был в те далекие годы. Представить его взрослым как-то, понимаете, не могу. Фантазии, что ли, не хватает…

* * *
В море у меня есть время для воспоминаний, и часто я перебираю в памяти год за годом. Может, и верно, что старость живет прошлым. А разве я так стар? Видно, стар, коль все вспоминаю. Что ж, мне не на что обижаться. Я славно пожил. В старых лаптях и рваном пиджачишке ходил в комсомольском батальоне в двадцатом году против беляков воевать. Раз попал в разведке в их руки. Пороли шомполами так, что и сейчас на непогоду спина зудит. Сделали из меня котлету и бросили: пусть, мол, красная сволочь помучается, пока богу душу отдаст. А я выжил. Уж больно зол был, потому и выжил. Как поднялся немного на ноги, вернулся в свой батальон. Потом случайно попал в Мурманск. Увидел море, да так вот с ним и прожил всю жизнь. Видно, такая у меня судьба. Бродил по морям и учился. Перед войной диплом штурманский получил, и послали меня на Черное море в Керчь, где и подружился с Витькой…
В войну с фашистами от первого до последнего дня дрался. Э-э, нет, неплохо прожил, неплохо. Покой что? Затянет тебя тиной, припорошит песочком, как старую лодку на берегу, подзарастешь жирком, обзаведешься всяческой рухлядью и забудешь, как туго это счастье доставалось людям.
А годы, как волны, проходят, чтобы уже не вернуться. И, вспоминая Витьку, вижу, что оставил он в моей жизни глубокий след.
Витьке и войне обязан я тем, что понял величайшую истину: если ты человеком себя считаешь, то обязан жить, работать, творить и любить за двоих — за себя и за того, кто торпеду, посланную в твой корабль, своим кораблем остановил и своею жизнью, кто в атаке прикрыл твою грудь от вражьего штыка своею грудью, кто не дожил до победы и о ком, может быть, теперь даже некому вспомнить на нашей планете. Люби за него страну, как он ее любил, заботься о ней, как заботился он, жизни своей для нее не жалей, как он ее не жалел!

***
Я говорил уже, что не верю в Витькину смерть. Выжил же я, хотя смерть и летала вокруг несколько лет. Может, сердце устало от многих смертей и отказывается понимать их, а может, потому, что не было у меня своей семьи и стал мне Витька дороже всех на свете? Откуда я знаю… И разве не все равно, почему я не верю? Не верю — и все. Этому так же трудно найти объяснение, как внезапно налетающему шквалу или атаке меч-рыбы на корабль.
Нет, не верю и потому ищу все время своего друга. Волнуюсь, когда встречаю в море шлюпку, и не отрываю бинокля от глаз до тех пор, пока не буду твердо убежден, что это не «Крит». Когда бываю в Керчи, иду к Митридату, на нашу улицу. Может, там меня ждет Витька?
Доводилось ли вам ходить по городу, с которым в жизни связаны самые лучшие воспоминания? Как ни странно, а жизнь всегда подмешивает к радости горечь. Я понял это в Керчи. Здесь каждая улица рассказывала мне о светлых и тихих предвоенных днях, а разбитые дома, сожженные сады повествовали о горе, напоминали о потерях и бесплодных поисках….
Сад деда Тарсиса зарос зеленой-зеленой травой. Только возле деревьев земля перекопана и кто-то подсадил молодые вишни, яблони, груши. Посадил вместо старых, уже отживших свое. И цветут они, как и раньше цвели деревья старого грека. В его доме живут незнакомые люди. На подоконнике моей комнаты стоит чудесная роза и лежит рогатка из красной резины. Видно, в доме живет мальчонка.
На месте Витькиного дома построен новый.
Старое перемешалось с новым так, что трудно уже различить. Но порой мне даже кажется, что все здесь так, как и было, и даже древние орехи так же качают своими широкими кронами. Только Витьки все нет и нет.
Не приходил еще он сюда, но знаю, что вернется. Не ведаю, когда, но верю, что однажды, солнечным ясным утром, в Керченскую бухту после долгих скитаний войдет наш «Крит».
Туго набитый ветром будет гордо пламенеть над Витькикой головой алый парус, как пламенел когда-то овеянный пороховым дымом красный флаг над головами мятежных матросов с броненосца «Потемкин» и крейсера «Очаков»— багряный флаг революции, флаг нашей Отчизны!
Если же вам повезет, ребята, и вы встретите Витьку раньше, чем я, скажите, что старый капитан ищет его. Очень прошу вас…



Перейти к верхней панели