Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Третий день дул бешеный «афганец». Колючей песчаной пылью заносил кишлак, посыпал горьким пеплом кроны придорожных деревьев. Вода в хаузе стала мутной, будто кто-то огромный подышал мощным и нечистым дыханием на его квадратное зеркало в оправе ив А ивы под ветром склонились еще ниже; беспокойно, судорожно, словно слепые, шарили ветвями у самой воды, ища убежища.
Седые коконы пыли плотно окутали кусты хлопчатника, оставшиеся на открытых площадках горных склонов. Крупные листья, похожие на раскрытую детскую ладонь, сворачивались на глазах, сжигаемые жестокими порывами ветра.
Земля стала серой и мертвой. И когда сломанный ветром куст валился на нее, казалось, рухнул солдат, вырванный из шеренги губительным огнем.
Солнце стояло в дымном облаке холодным и безжизненным пятном, как луна. Между тем, было жарко. Ветер нес на своих могучих черных крыльях горячее дыхание пустыни.
И здесь, на большой высоте, это было необычно и страшно. Третий день стояла нелетная погода. Третий день на маленьком аэродроме не садились рейсовые самолеты. Даже всюду проникающий санитарный «У-2», который в порядке «планового облета» дважды в месяц высаживал здесь грузного доктора Джафарова, непонятно как помещавшегося на пассажирском сиденье, — даже он не мог пробраться в отдаленный горный кишлак.
И тогда доктор Сабира-апа приняла решение. Она была совсем молодой девушкой, и это обращение «апа» к ее имени прибавляли только как дань почтения к ее профессии.
На больничном дворе собралось много народу. Здесь были сыновья Али-Бобо-Зарифова со своими женами, его дочери со своими мужьями, их взрослые дети. Были здесь и пастухи каракульских овец — высокие мужчины с суровыми лицами, выдубленными солнцем горных пастбищ, со взглядом острым и зорким, какой бывает у людей, привыкших смотреть вдаль. Они спустились сегодня с гор, чтобы проводить в путь своего бригадира.
На улице за дувалом сидели их собаки. Они нервно оглядывались вокруг и зевали, показывая волчьи клыки и розовую, в темных пятнах пасть. Их раздражал запах лекарств, доносящийся со двора.
Все ждали: мужчины, сидя на корточках спиной к ветру; женщины, укутавшись в покрывала. Мужчины курили, жевали табак, проклинали «афганец». Женщины молчали.
На крыше сарая, приминая под себя траву, серую от пыли, сидели мальчишки. Они явились сюда не из-за больного. Их взгляды были прикованы к старенькому автобусу, стоящему у ограды. Им не терпелось посмотреть, как их товарищ Ахмат, этот драчун, этот задира, этот «никому не спущу» отправится с автобусом. Не каждый день случается четырнадцатилетнему ученику из автомастерских садиться рядом с шофером в качестве подручного в таком важном рейсе!
Здесь, за воротами, шла своя жизнь. Шофер Абдураимов в черной с белым тюбетейке, сдвинутой на затылок, ходил вокруг машины, осматривая ее со всех сторон и сплевывая песок, попадавший и в рот, и в нос, и в уши. Ахмат залил воду в радиатор. Потом они сняли спинки мягких сидений, чтобы устроить постель для больного в передней части машины, где меньше трясет.
К автобусу подошли двое в военном. Револьверы оттопыривали сбоку их плащи Они погрузили в автобус мешки с почтой Это были фельдъегеря. Они тоже не могли улететь. А автобус был единственной надежной, на ходу машиной на весь кишлак.
Предстоял длинный путь — сначала по горной, малопроезжей дороге, потом — по шоссе, в город. Там больного положат в больницу, а фельдъегеря сдадут почту. И машина пойдет обратно, захватив свежую почту и газеты, которые третий день не прибывали в колхоз.
Так было задумано, к этому все готовилось, и Абдураимов был спокоен. Он любил порядок во всем, даже в таком деле, как несчастье с дедушкой Зарифовым.
Был ли порядок в том, что он взял с собой именно Ахмета? Да. был. Во-первых, Гани Абдураимов боялся, чтобы тот чего-нибудь не натворил без него в гараже. Во вторых, Ахмат проворнее других учеников, и раз уже нельзя взять с ссбой полноценного помощника, пусть едет этот драчун, забияка, этот «никому не спущу».
Ахмат пришел сегодня в гараж ни свет ни заря. поздоровался серьезно и почтительно: «Ассе- лям алейкюм». И Абдураимов ответил ему тоже серьезно, как взрослому: «Алейкюм асселям!» Потом парень вымыл окна в автобусе и протер их газетами, залил бензин и масла в машину. Когда они подъехали к больнице, Ахмат показал язык мальчишкам на крыше, но Абдураимов сделал вид, что не заметил этого.
Как только среди женщин в больничном дворе пронесся шепот: «Несут!», мальчишки, как горох, ссыпались с крыши:, старик Зарифов и в добром-то здравии не терпел ротозеев.
У широкого айвана больницы началась суета. Пожилой фельдшер Турсунов, называемый обычно «помощником смерти», открыл обе половинки двери, санитарка Джамиля вынесла желтый чемоданчик Сабиры, хорошо известный в кишлаке. При виде его дети сразу же начинали плакать в предвидении уколов. Санитарка потащила в машину кислородные подушки и блестящую металлическую коробку со шприцами.
— Давайте, кто подюжее! — позвал фельдшер, не любивший утруждать себя. И тотчас придвинулись все сыновья и все внуки Зарифова: в их роду не было хлипких.
Фельдшер увел двоих. Оставшиеся затушили трубки и папиросы и выплюнули жвачку.
На носилках дедушка Зарифов выглядел таким же великаном, как обычно. Только властный, четко вычерченный профиль лица заострила болезнь.
Пастухи из деликатности пропустили вперед сыновей старика. Но цепкий взгляд больного ощупал их. И громким привычным к большим пространствам голосом, которому подчиняются и люди и животные, он спросил:
— Кто же вверху?
— Там наши дети. Они сменили нас. чтобы мы могли проводить тебя,— ответили сразу двое, самые пожилые и почтенные.
— Я вернусь, — пообещал Зарифов твёрдо, как бы желая сказать: «Напрасно беспокоились!».
Услышав голос старика, собаки радостно залаяли за оградой. Али-Бобо, видно, хотел спросить, кто позволил привести сюда собак, но их преданность смягчила его.
— Не уставайте!— попрощался он обычным приветствием людей труда. Его внесли в автобус. обложили одеялами. Доктор Сабира-апа и санитарка завесили простынями ложе больного. Провожающие напутствовали отъезжающих возгласами:, «В добрый час!», «Благополучно возвращайтесь!», «Да будет путь ваш прямее стрелы!»
Абдураимов положил руки на баранку. И в это время из узкой улицы кишлака вывернулся Саттар. У него был дурацкий вид с его усиками на белом, по-женски холеном лице, и с шелковым платком, фатовски повязанным на голове. Но самым неприятным было то, что проклятый хурд-жун, этот знакомый Абдураимову мешок, огромный, как матрац, был с ним. Саттар тащил его на спине с несвойственной ему прытью.
Абдураимов был потрясен. Как, после вчерашнего крупного разговора деверь все-таки лезет в машину? Да, вот он уже нахально ставит ногу на подножку, пропихивая вперед проклятый матрац…
— Эй, ты! — закричал не своим голосом Абдураимов. — Сходи! Не возьму!
Но он тут же подумал, что поступок его выглядит нелепым в глазах односельчан. Почему он гонит брата своей жены? Кому помешает лишний человек в почти пустом автобусе? К тому же он вспомнил лицо жены, упрашивавшей его захватить Саттара в город. Ведь неизвестно, когда придет самолет. Другого сообщения нет…. И все- таки Абдураимов отказал. И вот теперь Саттар влез-таки в машину. Абдураимов стиснул зубы и дал газ. Саттар тотчас радостно затараторил что- то своим визгливым голосом.
Машина выехала за околицу прямо навстречу сумасшедшему ветру, грудью принимая его удары.
Дорога петляла, повороты ее были неожиданны. Новые отрезки пути словно вырывались из- под колес машины.
Теперь ветер бил сбоку, с открытого пространства, прижимая автобус к морщинистому плечу скалы. Спуск был неощутимым: просто облака, толпившиеся глубоко внизу, теперь бешено мчались, раскинув полы, над головами едущих.
Зарифов забылся в беспокойном, болезненном сне. Ему снились овцы, но это была не его отара. Это были овцы Хажди-бая. И он сам, Зарифов, которого все звали «джигит Али» и «красавец Али», опять работал батраком у Хаджи-бая за две каракульские овны в год и харчи, на которые нельзя прокормить даже кошку. Но он молод, и все ему нипочем! Он счастлив, потому что здесь были горы и были овцы и не было Хаджи- бая. Джигит-Али шел за отарой и кричал: «Э-го-го!» И горы отвечали ему. А впереди него шли по склону овцы. Он различал серые, блестящие,— потому что только что прошел дождь,— спины ширазов и белые — камбаров… А впереди шел вожак — огромный баран с золочеными рогами Но почему так трудно ему. молодому Джи- гиту-Али, подыматься по склону? И кто тянет его назад сильными руками, хватая за рукава бедняцкого халата?.. Он бьет по этой руке, еще раз! Сейчас он вырвется…
— Остановись, Абдураимов! Я сделаю больному укол,— говорит Сабира.
Джамиля подает ей желтый чемоданчик. Пока старику делают укол, младший из фельдъегерей выходит покурить. Теперь Зарифов успокаивается. Машина снова катит по самому краю обрыва. Старик спит. Джамиля клюет носом у его изголовья, изредка вздрагивая от толчков.
Сабира сидит прямо, как на уроке в школе. Широкие брови, сдвинутые на переносице, придают ей суровый вид. Она вся поглощена одной мыслью: скорее! Скорее город! И хирург! Больного — прямо на стол. Там, в больнице, уже все готово, их ждут… Если еще не поздно! Потому что это — гангрена.
Фельдъегеря, устроив свои мешки под сиденьями, думают о том, что нет худа без добра. Нелетная погода заставила ехать машиной. За это время, что уйдет на поездку, они получат соответствующий отгул. Они сдадут в городе почту и деньги. Потом будут отдыхать.
Дальше их мысли расходились в разные стороны. Неженатый Кузнецов проведет свободные дни в совхозе Гузар на равнине, у Зульфии, учительницы. Он отмахает пешком двенадцать километров до совхоза, все вниз, вниз, напрямую. Чтобы время текло быстрее, он всю дорогу будет петь песни.
….За эти дни Аболыков рассчитывает привести в порядок свой сад, потому что сыновья у него — лодыри, а жена выбилась из сил.
Так думали фельдъегеря.
На задней скамье в обнимку со своим матрацем сидел Саттар. Сквозь дрему он ощущал легкую драгоценную начинку мешка, блестящую, как настоящее золото. Шум камешков, осыпающихся под колесами машины, успокаивающе нашептывал ему, что все обошлось благополучно. Несмотря на Гани. Он говорил своей сестре, что этот шофер — настоящий упрямый ишак. Но что поделаешь с женщиной? Смешно вспоминать теперь об этом, когда у супругов уже двое детей. Самое главное, что при нем его сокровище, его шкурки…. И он сможет продать их именно сейчас, когда план сдачи шкурок еще не выполнен и цены на рынке самые высокие. Какое дело женщинам, желающим носить каракуль, до того, выполнил колхоз имени Тельмана план или нет? Это только председатель Буриев думает, что на его плечах лежит весь мир…
У шофера Абдураимова голова пухла от неприятных размышлений. Он ведь знал, зачем едет в город его деверь Саттар. Плут, вор… Да, вор! Если он продает шкурки — самые лучшие — на базаре, когда это не разрешено… Когда еще не выполнен план… Как это назвать? Плут знает, что потом уже не выручить по 40 рублей за шкурку. Проклятие на твою голову, балаболка, пустой стручок гороха, гнилой орех, дырявый котел!
Абдураимов страдал еще больше оттого, что пассажиры, конечно, догадывались о том, зачем едет Саттар в город, и срам падал на него, Абдураимова…
Самыми лучезарными были мечты Ахмата, потому что в них он видел себя за рулем этой машины, такой сильной, красивой и послушной. Но она не катилась по узкой горной дороге, а неслась прямо по облакам, ныряя в их пуховые перины….
В автобусе фельдъегеря ведут негромкий разговор. Сначала о старике Зарифове.
— Мастер,— говорит Аболыков,— он каждую овцу знает в лицо. Ты думаешь, как это у него получилось с ногой?
— Не знаю,— отвечает Кузнецов, думая об учительнице из совхоза в долине.
— Всему виной была суягная овца, она отбилась от стада… И надо же, чтобы в ту ночь пошел дождь. А утром схватили заморозки. Старик пошел искать ее по гололеду. Это была чистейшая «арабка», черная красавица, подобная негритянской царевне. И старик нес ее на руках, как больного ребенка… Тогда и получилось у него с ногой. Когда пришел его сын, он застал отца знаешь за каким занятием? Старик разгребал собранный ночью навоз, чтобы овцы легли на теплое ложе… Вот какой это старик!
И так как Кузнецов молчал, Аболыков обратился к Джамиле. Без всякого перехода он стал жаловаться на своего сына:
— В четырнадцать лет балбес не хочет ничего делать по дому. Я подвязываю лозы и кричу-ему: «Подай мне садовый нож!» А он: «Я тороплюсь, меня ждут в клубе…»
— Ай-вай!…—сокрушается Джамиля. — А вы что на это сказали?
— Что может сказать человек, которого кусает скорпион? Ай-яй-яй!…
— Все они такие, нынешние мальчишки…. Воспитали на свою голову. Мы сеяли хлопчатник, а собираем одни сухие стебли,— заключает Аболыков. Его добродушное лицо печально. Маленькие умные глаза устало прикрываются темными веками.
— А вот мой сын, сто лет ему жизни… — начинает Джамиля. Она любит поговорить о своем сыне. Он не лодырь, не дерзкий — ему всего год.
…Машина бежит, петляет дорога. Ахмат несется по пуховым облакам и вдруг падает с них прямо на свое кожаное сиденье рядом с дядей Гани. Эх, дал бы Гани-ака 1 хоть подержаться за баранку! Не даст… Но что это с ним? Ахмат в недоумении:, лицо у Абдураимова очень красное и влажное, как разрезанный арбуз. И нога на акселераторе дрожит… Машина идет уже не плавно, а какими-то толчками-
Ахмат испугался. Дядя Гани—великий водитель машины, но при таком управлении они все сейчас загремят в пропасть… Ахмат взглянул — и обмер: там, внизу, клубится туман, пропасть казалась бездонной, только далекий рев потока давал представление о глубине.
Поворот! Заднее колесо повисает над обрывом. Это замечает только он, Ахмат. Недаром он — ученик шофера. Мощный красный автобус начинает вдруг казаться Ахмату легкой и непрочной картонной коробочкой, детской игрушкой, которой он играл давно, еще в детском саду.
Что же происходит с водителем, с дядей Гани? Спросить? Черт возьми, Ахмат скорее заткнет себе рот грязным хурджуном дурака Саттара, чем решится задать вопрос Гани-ака! Но больной старик и Сабира, и эти двое с револьверами, и толстая Джамиля, и дурак Саттар?… Все они ничего не замечают. И все они будут сейчас…
Страх обливает Ахмата противным липким потом.
Машина останавливается на довольно широкой площадке между скал.
— Гани-ака?..
Абдураимов почти вываливается из кабины. Он не отвечает, он падает на сухую пыльную траву. Губы у него совсем черные. Кровь запеклась на них. Он искусал себе губы!
Ахмат думает, что Гани-ака внезапно лишился разума, как Меджнун, про которого он читал в книжке.
— Почему мы стоим?— строго спрашивает Сабира, выглядывая из окошка. Она видит лежащего Абдураимова и вдруг бледнеет. Она становится белой, как ее халат. Она выходит из автобуса и садится прямо на землю около водителя. Она берет его за руки что-то приказывает Джамиле, и та с охами и ахами подает ей желтый чемоданчик…
И вдруг Ахмат в ужасе слышит, что Сабира, доктор Сабира, эта спокойная Сабира, эта важная Сабира, громко плачет. Она плачет и кричит, и ломает руки, и топает ногами в отчаянии, как самая простая женщина из кишлака! И из ее криков можно понять только одно слово: малярия!
Проходит много времени, — может быть, минута или две, но они кажутся такими длинными. Абдураимов слабым и виноватым голосом, странно выговаривая слова (язык не повинуется ему), говорит:
— Пять лет не было приступов… Не думал… — Его едва можно понять, так стучат его зубы.
Все сидят в молчании. Солнце близится к закату. С ним вместе уходит ветер. Он еще не ушел совсем, но в нем нет прежней силы и задора. Время уже не тянется, как погребальные носилки. Каждая минута пролетает со скоростью мгновения, а часы бегут вприпрыжку, легкомысленные, как минуты.
— Так можно сидеть до морковкиного заговенья,— сердито говорит Кузнецов Аболыкову. Аболыков не знает, что такое это заговенье. И никто не знает, но не интересуется, хотя раньше тут бы завязался жаркий разговор. Фельдъегеря начинают шепотом совещаться, Сабира сидит, обессиленная, не то спит, не то прислушивается к дыханию больного.
— Послушайте, Сабира-апа,— говорит, наконец, Аболыков.— Что, он долго может так пролежать с этой малярией?
— Долго! — отвечает Сабира,— если у него даже спадет температура, он не сможет вести машину: ослабеет.
— Видите ли,— нерешительно говорит фельдъегерь,— на этой проклятой дороге и в такую пору нам не дождаться машины или хотя бы арбы. Даже паршивый ишак — редкость в такую погоду. Но здесь есть тропа. Ею можно дойди до селения и попросить помощь. Может быть, там найдется шофер… Теперь всюду есть шоферы.
Сабира подымает голову, и надежда делает ее измученное лицо трогательным и милым.
— Вы пойдете? — спрашивает она и по-детски хватает Аболыкова за рукав… Но он молчит, и она оборачивается к Кузнецову. Да, конечно, он пойдет. Он моложе и сильнее…
— Нет, Сабира-апа,— печально отвечает фельдъегерь,— Мы не имеем права. У нас груз.
Теперь все в автобусе смотрят на Саттара. Пол ждущими взглядами Сат тар теряется: оннехоче! идти. С какой стати? В крайнем случае он может и подождать. За одни сутки цена на шкурки не упадет. Кто это выдумал посылать его в темноте по неизвестным горным тропам, где как раз нарвешься на шакала или просто сорвешься с крутизны, и твой труп запросто склюют орлы! Бр-рр!
Он потихоньку выбирается из автобуса И подходит к своему родственнику. Тот уже устроен Сабирой так, что голова его лежит на сложенном одеяле. И еще три одеяла покрывают его. Но все равно зубы Гани выстукивают, словно камнедробилка…
— Слушай, Гани… Не сердись, Гани… Но ведь мы родственники, не так ли? Что ты посоветуешь?
— Пусть подойдет сюда Ахмат…—- произносит Абдураимов с усилием. Саттар удивлен:
— Зачем тебе этот сопляк?..
— Уйди,— скрипит зубами водитель… Ахмат со страхом смотрит на своего начальника. Как меняет человека эта малярия! В каких-то два часа она превратила здорового мужчину в развалину, и даже Сабира-апа ничего не может тут поделать.
— Поправь мне под головой,— просит водитель неожиданно связно. Может быть, ему стало лучше? Ахмат понимает, что дядя Гани говорит так тихо не только от слабости, но и чтобы его не слышали там, в автобусе.
— Слушай меня внимательно, Ахмат,— шепчет Абдураимов, и что-то опасное для него, Ахмата, слышится мальчику в серьезном и печальном шепоте.
— Ты поведешь машину, Ахмат…
Ахмат молчит. Пот обильно проступает у него между лопатками.
— Значит, ты трус, Ахмат, да? Старик может умереть, если ему не сделают операцию… Сейчас ты поведешь машину, Ахмат. Не бойся, я буду рядом…
— Я… я попробую,— тоже шепотом отвечает Ахмат. Он сам не знает, как эти слова слетели у него с языка. Просто у него не повернулся язык сказать что-нибудь другое.
— Нельзя пробовать, когда ты ведешь машину, полную людей. Ты должен повести ее. Я буду рядом. Я скажу, что надо делать…
— Кажется, я знаю, Гани-апа.— А что, он и в самом деле знает. Он невольно делает такой жест, словно переключает скорость.
Водителя усаживают в кабине. Ахмат — за рулем. Его нога еле достает до педали акселератора, и Абдураимов вынимает у себя из-за спины кожаную подушку спинки и подсовывает за спину Ахмата. Теперь мальчик — на самом краешке сиденья, зато нога его всей подошвой нажимает на подачу.
— Ровнее, не дергай! — слабым голосом советует Абдураимов. Ахмат ощущает, как дрожит большое тело водителя. Страх, жалость, гордость борются в сердце мальчика.
Но машина идет!.. Черт подери! Она идет, эта сильная, эта красивая машина. Н она слушается его! Она уже не кажется картонной коробочкой! Она снова стала той красавицей, к которой он приходил каждый вечер, как на праздник, и смотрел на нее и тер бумагой стекла ее окон…
В автобусе все молчали, и это угнетало Ахмата. Он был рад, когда возобновился негромкий, спокойный разговор. Его начал Аболыков:
— Теперешние дети… Мы все ругаем их…— дальше не было слышно. До Ахмата доносятся только громкие слова Кузнецова:
— Из него будет толк!.. — А из кого — не было слышно. Водитель сидел молча, в его затуманенной жаром голове бродили разорванные, неясные мысли. Он видел рядом профиль мальчика. его напряженное и вместе с тем спокойное лицо. В сущности он как-то не присматривался к нему раньше и теперь словно видит нового человека. У него волевой подбородок, и руки так твердо держат баранку. Твердо и вместе с тем легко. Он не вцепляе!ся в руль испуганной кошкой, как это часто делают новички…
Уже совсем темно. Только свет фар открывает впереди пустынное пространство, покрытое колючими кустиками янтака и маленькими наметами песка на подветренной стороне.
И вдруг, будто вспомнив что-то, Абдураимов приказывает остановить машину. Мальчик с удивлением повинуется.
— Выходи, Саттар,— говорит Абдураимов, йот этих слов ему как будто становится легче, как будто малярия немного отпускает его.— Выходи! Мы дальше тебя не повезем!
Слово «мы» доходит до ушей мальчика. Он густо краснеет, но этого не видно в темноте.
— Что такое?!—слышен крик Саттара. Он задремал и, внезапно разбуженный, вопит хриплым и вместе с тем пронзительным голосом: — Клянусь аллахом, этот человек в бреду! Он посадил за руль сопляка, а теперь выбрасывает из машины пассажиров…
Поток бессвязных слов вперемежку с ругательствами останавливает Кузнецов:
— Ты слышал, что приказал водитель? — Кузнецов подымается со своего места, и тень его, большая и грозная, косо ложится на потолок.
С проклятиями Саттар хватает свой хурджун. С перепугу ему кажется, что сейчас у него отберут его сокровище, его шкурки, его «арабов».
— Быстро! — и Кузнецов спускает Сатара со ступенек вместе с его мешком.
Через час они выехали на шоссе и остановили трехтонку, груженную хлопком. Помощник шофера пересел в автобус и взялся за руль.
Абдураимова уложили на сиденье в автобусе. Ахмат сидел рядом с водителем, бледный, вконец обессиленный, словно его самого трясла малярия. Казалось, никакая сила не заставила бы его ещё хоть минуту оставаться за рулем.
И все же ему было удивительно хорошо.



Перейти к верхней панели