Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Первый раз они поцеловались в день Победы.
С вошедших в Неву эсминцев били в белесое небо зенитки, нервно татакали эрликоны, белая ночь колыхалась, рассекаемая слепящим пунктиром трассирующих снарядов. Мотались по Дворцовой площади лучи прожекторов, выхватывая кричащие рты, залитые слезами лица, подбрасываемого кверху, сверкающего орденами и медалями флотского старшину.
Слитая воедино толпа вопила, пульсировала, и под аркой Генштаба Нину и Сережку так прижало друг к другу, что губы их невольно оказались в опасной близости.
С этого момента потянулись восхитительные минуты свиданий, разделенные короткими часами скучных повседневных дел. Удивительное, прекрасное имя «Нина» звучало в грохоте трамвая, шорохе дождя, шелесте подошв; стоило прислушаться, и становился слышен стук сердца: «Нина, Ни-на».
Напрасно директор школы, распаляя себя, взывал к совести и чувству долга, напрасно сердилась и плакала мама. Конечно, они говорили правильные и нужные слова о пропущенных уроках, о близящихся экзаменах, но Сережа не воспринимал эти слова, словно директор и мама были в другом измерении; реальными были лишь часы, оставшиеся до встречи с Ней, все остальное не существовало. И поэтому каждая репетиция драмкружка — они готовили «Романтиков» Ростана — превращалась в праздник.
И вдруг все заколебалось. В драмкружке появился новенький, Костя Рязанов, худощавый черноволосый красавец с профилем утомленного индейца. Девчонки остолбенели и к следующему занятию все срочно сделали завивку под Целиковскую. Нина, естественно, не обратила на новичка никакого внимания, и Сережа впервые ощутил радость собственника.
Однако вскоре как-то так получилось, что Нину они стали провожать вдвоем. Сережка всю дорогу пытался шутить, шутки получались тяжелыми и глупыми, он понимал, что проигрывает рядом с солидно потягивающим дорогую папиросу Костей, но курить было противно.
Надо было что-то делать, надо было в конце концов выложить ей все, чтобы она поняла, какие высокие страсти кипят в его сердце. Он не какой-нибудь хлыщ вроде этого Рязанова, в котором, кроме смазливой физиономии и умения пускать дым колечками — он был уверен в этом,— ничего нет. О, она еще пожалеет, когда в бравом молодом адмирале узнает Сережку! И пьесу он напишет, и сценарий для кино. Но как сказать ей об этом? Где найти слова, которые дошли бы до ее сердца?.. В те редкие минуты, когда они — теперь, увы, случайно — остаются вдвоем, язык деревенеет.
Начались экзамены. Надо было как-то перевалить в девятый класс. И сердечные переживания временно отошли на второй план. Потом начались каникулы, Сережку послали вожатым в пионерлагерь на Карельском перешейке, и еще по дороге у него родилась мысль: написать письмо. Большое, грустное и одновременно пылкое, полное горьких раздумий письмо, такое, чтобы Нина поняла, кого может потерять.
С трех сторон к Финскому заливу подступал лес. Столетние сосны теснили десяток крепких бревенчатых домов с мезонинами, большими окнами, украшенными затейливой резьбой наличниками. Сквозь серую губку мха и редкую зелень брусничника там и сям выпирали гранитные ребра. В стеклянную гладь залива далеко убегали хлипкие настилы пирсов, возле них редкими спичками торчали мачты затопленных яхт, а чуть поодаль из воды дыбилась корма подорвавшейся самоходной баржи. За пирсами, у горизонта, там, где темная зубчатая полоса леса сливалась с тонкой, едва уловимой чертой, отделяющей блекло-сиреневое небо от серо-голубой воды, виднелись крошечные домики погранзаставы. Сережка стоял впереди своего отряда, то и дело оглядываясь. С импровизированной трибуны уже второй час грозила всяческими карами за несоблюдение многочисленных правил начальник лагеря — мужеподобная дама в габардиновой, перетянутой офицерским ремнем гимнастерке, а утомленные дорогой, проголодавшиеся мальчишки буквально засыпали стоя. И он чувствовал их голод и их усталость, он волновался и тревожился за них. Тридцать пять младших братьев переступали с ноги на ногу за его спиной, он еще не знал, как зовут каждого, но уже был за них в ответе. Вот двое во втором ряду незаметно обмениваются тумаками. Кто они? Перенесли блокаду или вернулись из эвакуации? Закоренелые драчуны или просто перевозбуждены?
Начальницу сменил ладный капитан в фуражке с зеленым околышем.
— Будем знакомиться, ребята. Я — Ковалев, начальник заставы. А вы теперь — наши соседи. Разговор у нас будет серьезный, взрослый…
Сами понимаете, война только-только кончилась, кругом разруха, а все-таки вы, дети, на первом плане в нашем государстве. Вот вам лагерь — отдыхайте, купайтесь, набирайтесь сил. Но места здесь еще тревожные. Саперная рота трудилась две недели, вроде мины все извлечены, но, чем черт не шутит, кое-что могло и остаться. Потом — граница рядом, недобитые всякие бродят, шюцкоры бывшие иногда заглядывают. Поэтому за зону лагеря не выходить! В лес без вожатого не соваться! Всякие экскурсии согласовывать с дежурным по заставе… Знаю я вас, пацанов: обязательно надо лазить куда не положено. И указатели вас не удержат, и колючка. Всем вам кажется, что там, за проволокой, медом намазано. А там найти можно только одно — смерть. Не вам, детям Ленинграда, объяснять, что это такое… Причем смерть может таиться в красивой оболочке. Зона вокруг лагеря, конечно, проверена, но может оказаться, что где-нибудь в укромном уголке вы вдруг наткнетесь на определенно привлекательный предмет — финку, часы, куклу, плитку шоколада, или даже пистолет. Ни в коем случае не трогать! Это может быть мина-сюрприз. О такой находке вы обязаны сразу же сообщить вожатому. Понятно? А вообще места здесь чудесные. Купайтесь, набирайтесь сил. Рыболовы, учтите: возле затопленной баржи отлично клюет окунь…
Сережка оглянулся, мальчишки в строю перестали клевать носами и, оживленно перешептываясь, подталкивали друг друга. Речь начальника заставы определенно произвела на них сильное впечатление, но, кажется, совсем не то, на какое он рассчитывал.
Поужинав, ребята быстро уснули. Тридцать пять носов сопели в унисон. Бились в закрытые окна комариные полчища. То почти гасла, то наливалась оранжевым соком одинокая лампочка под потолком — движок на заставе плохо справлялся с возросшей нагрузкой.
Сережке тоже очень хотелось спать, но данное себе слово надо держать — настоящий мужчина всегда исполняет задуманное. Он привычно погладил ладонью свою полевую сумку — настоящую офицерскую сумку из толстой седельной кожи, с медной застежкой. Ни у кого в классе такой не было. Достал начатое письмо, трофейную авторучку пронзительно зеленого цвета. Почистил перо. Простые, идущие к сердцу слова уже были сказаны раньше: «Я к вам пишу…», а свои никак не складывались в фразу, равную по звучанию. Нельзя было сказать «я люблю тебя», это было в его понятии равноценно торжественному «будьте моей женой». А что можно сказать?..
Всю следующую неделю’ было не до лирических размышлений. Тридцать раз на дню Сережка проклинал ту минуту, когда согласился стать пионервожатым. Очень трудно было понять доверенных ему ребятишек. Еще труднее повести их за собой, не подавляя индивидуальности и не лишая свободы, столь необходимой в их возрасте.
Наконец, в «мертвый час», когда мальчишки спали — «всем повернуться на правый бочок, руки поверх одеяла»,— чувство долга пересилило страх перед белым листком. Сережка постарался мысленно представить Нинино лицо и достал из сумки заветную тетрадь.
Традиционное начало: «Здравствуй, дорогая Нина!» — после недолгого раздумья пришлось отвергнуть. Почему «дорогая»? Отдает некоторой зависимостью. Она еще подумает, что он никак не может забыть поцелуев возле ее дома. Конечно, он их не забыл и никогда не забудет, но зачем намекать? Между тем сухое «Здравствуй, Нина» — тоже не годилось.
Надо было подумать.
В этот момент где-то рядом раздался дробный грохот, словно великан с железной палкой в руке пробежал вдоль садовой решетки. Разлетелось оконное стекло. Стая сверкающих разъяренных шмелей, визжа, пронеслась через комнату, и от противоположной стены полетели щепки. С кровати, стоявшей у этой стены, кубарем скатился рыжий Алька и завопил диким голосом. И сразу весь дом взорвался плачем и криками.
«Пулемет! Бандиты!» — вихрем пронеслось в Сережкиной голове. Не сознавая своих действий, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, движимый только инстинктом самосохранения, он выскочил в коридор и упал, столкнувшись с выбежавшей из своей комнатушки вожатой младших девочек Анечкой Крошкой. Крошка — такая у нее была фамилия и прозвище тоже, и очень ей подходило, потому что и ростом и обличьем она мало отличалась от своих подопечных, а когда наряжалась в плиссированную юбочку,  красные туфельки с носочками да повязывала бантики в косичках, вообще могла сойти за старшую их подружку.
— Ты куда?! — закричала она.— Не выпускай их на улицу! Там опасно! На пол всех! За печь! За печь!
Ей и в голову не пришло, что Сережка мог хоть на миг забыть о своих мальчишках. Он понял это и сморщился, как от сильнейшей боли. Никогда ему не было так стыдно и горько, и особенно потому, что Анечка была так уверена в его высоких человеческих качествах.
Он ринулся обратно в комнату и, заставляя себя не сгибаться, побежал вдоль кроватей, выстроенных рядами.
— Не бойтесь, ребята, не бойтесь! — стараясь придать своему голосу бодрость, приговаривал он.— Это пограничники проводят учения… Давайте и мы проведем учение. Всем лечь на пол и ползком за печь…
Ребята сгрудились вокруг него — тихие, напуганные, дрожащие; за последние четыре года они хорошо узнали, что несет за собой каждый выстрел. Загибая пальцы, Сережка пересчитал мальчишек. Двоих не хватало: Кокушева и Чернявского.
Выстрелы не повторялись. Послышались удары в рельс — общий сбор!
Когда отряд занял свое место на плацу, Кокушев и Чернявский стояли в общем строю как ни в чем не бывало. Только Санька Чернявский то и дело тер ладони, стряхивал с них нечто невидимое, а у Кокушева футболка на плече была выпачкана черным. «Заводила, конечно, Кокушев,— решилСережка.— Он лиговский, а литовские все блатные».
Против обыкновения, щедро пекло солнце. Тек пот по ребячьим спинам, но никто не болтал, не шевелился: понимали — дело не шуточное. А время шло и шло. И расхаживала взад-вперед, заложив руки за спину, начальница в шикарной своей, жаркой гимнастерке, молчала, курила одну за другой толстые папиросы «Пушка».
Но вот раздался гул мотора. На площадку влетел «виллис», лихо развернулся, и на землю соскочил начальник заставы. Постоял, подумал и пошел вдоль строя, крепко вминая каблуки начищенных до флеска сапог в хрусткий песок.
— Ну, орлы, кто тут войну устроил? Мы уж заставу в ружье подняли, решили, банда с той стороны прорвалась… Так что кто отличился — шаг вперед!
Никто не шевельнулся в строю, никто не вздохнул, слышно было, как шипит, пропадая в песке, ленивая мелкая волна.
— Эх вы, храбрецы! Напакостили — и в кусты. Не-ет, братцы, умеешь шкодить — умей и ответ держать. Последний раз предлагаю: кто стрелял — вперед, и с белым флагом! Полвины долой! Значит, нет сознательных? Напрасно. Потому что мы, пограничники, все насквозь видим.
Он еще раз прошел вдоль строя и остановился перед Сережкиным отрядом.
— Ну-ка ты,— палец уставился в Кокушева, — два шага вперед!
Кокушев, опустив голову, сделал два крохотных шажка и, отделившись от всех, сразу сделался жалким и одиноким.
— Выверни карманы!
Возле облезших сандалий с вырезанными для больших пальцев дырками выросли две горки патронов с красными и желтыми головками.
— Трассирующие и зажигательные для немецкого крупнокалиберного,— Начальник заставы потянул носом воздух.— И смазкой пулеметной пахнешь, вон на плече след остался. Где пулемет? Выкладывай!
Вдруг, расталкивая ребят, из рядов выскочил щуплый, как мышонок, Сенька Чернявский и встал рядом с Кокушевым. По щекам его текли слезы.
— Это не он! Это я! Я нашел пулемет и уговорил его… Мы не думали, что так получится… Мы не хотели… Я только чуть-чуть нажал…
— Что нажал?!
— Ну, то… которое стреляет…— Сенька боялся вытирать слезы, и они капали прямо на песок.— Не отправляйте нас домой, пожалуйста. Начальник заставы опустил плечи, вздохнул.
— Орлы-ы… Куда пулемет дели?
— Бросили обратно. В старый колодец возле бани… Там еще много оружия.
Действительно, заброшенный колодец, казалось, намертво заколоченный, был доверху набит военной рухлядью: снарядными ящиками, касками, ржавыми автоматами «Суоми», а поверх всего тянул тонкий хоботок к небу крупнокалиберный пулемет.
Ну какой мог быть спрос с этих приморенных войной, тощих, не достигших десяти лет пацанов? В лагере хоть каши давали вдоволь, а это было важнее всего. Взяв с Кокушева и Чернявского «честное пионерское», решили их оставить, а уж Сережке всыпали полной мерой.
Вечером, когда все успокоились, можно было, пожалуй, сесть за письмо. Но после пережитого Нина показалась далекой, как статуя в Эрмитаже. А кто ж-пишет письма статуе?
На следующий день, то ли от нервотрепки, то ли уж так совпало, к Сережке вернулась позабытая было малярия. Неделю пришлось глотать горчайшую хину. Купаться было нельзя, загорать нельзя, в лес ходить рискованно. Валялся в постели, подсчитывал сучки на потолке, стоял у окна и смотрел, как бегут по заливу отороченные пеной, бесконечные волны, изредка, лениво дымя, проползала черная туша парохода, а ближе к вечеру стремительно пролетел серый силуэт погранкатера.
Сосны, гранитные валуны, соленый ветер… Сережка прикрывал глаза и ждал. Из-за мыса выплывали красноносые ладьи. Ревел рог. Белокурые воины, распаленные жаждой наживы, прыгали за борт, бежали по мелководью к берегу. Плыли крытые дерном жалкие домишки. И бежала, скрывалась в топких болотах, унося скудный скарб, чудь белоглазая…
Два раза где-то совсем рядом прогремели взрывы. Сережка очнулся и высунулся из окна, но спросить было некого, все отряды ушли в двухдневный шлюпочный поход, а дежурные, конечно, отирались возле кухни. Тревожиться не было причин, скорее всего это саперы рвали в карьере собранные мины. Но все-таки…
Сережка тщательно оделся и вышел во двор. Никого. Как-то неуютно стало на душе от этого одиночества, в конце концов, могли бы и вспомнить о бедном больном. Очень жалко было себя, и Сережка не мог решить — то ли двинуться на кухню, к обществу, то ли вернуться и залечь на кровати в гордом одиночестве.
Из-за угла соседнего дома выбежала Анечка Крошка и, задыхаясь, закричала:
— Скорее, Сереженька! Несчастье! Они ушли!
— Кто ушел? Куда? — не мог понять Сережка.
— Понимаешь… Дежурные по кухне. Краснов и Егоркин. Из старших мальчиков. Нарубили дров и ушли. А я дежурная по лагерю. А больше никого нет.
— Да ты не волнуйся,— попытался успокоить ее Сережка.— Что тут особенного? Ушли и вернутся, не маленькие.
— Ты ничего не понял! — Анечка насквозь промокшим платочком пыталась вытереть струившийся по лицу пот.— Они на эсэсовскую дачу побежали. Девчонкам похвастались, что принесут подарки. А тут два взрыва, и совсем рядом… Если это они, я утоплюсь, честное слово. Надо бежать, Сережа. Надо искать. А вдруг… они… еще живы.
Лицо ее вмиг постарело, осунулось, страшно было на нее глядеть.
— Ну конечно,— сказал Сережка.— Сейчас… Я с тобой… Вот только переобуюсь.
У него немного кружилась голова и подташнивало, но сейчас это не имело никакого значения.
Эсэсовской дачей неизвестно почему называли бревенчатый двухэтажный дом, высившийся в одиночестве на поляне километрах в двух от лагеря. Повсюду торчали еще не потемневшие на срезе пни, по краю в два ряда тянулась колючая проволока. Дорогу, ведущую к дому, перегораживал грубо сколоченный щит, на котором крупными буквами было выведено: «Заминировано! Прохода нет!» Рядом, на обочине валялся щит поменьше, на нем дожди уже почти размыли готическую вязь.
Может быть, дом на поляне и в самом деле был базой отдыха немецких офицеров, а деревья вокруг были вырублены, чтобы помешать нападению партизан. Может быть. Но неизвестно, каким образом родилась легенда о несметных сокровищах, хранящихся на этой базе. Фантазия ребят, переживших тяготы блокады и эвакуации, не поднималась выше реальных земных благ: пищи и одежды.
Тихими белыми ночами, когда нервы взбудоражены и заснуть невозможно, в спальнях сдвигались незаметно кровати и начинался великий треп. В подвалах таинственной дачи — так постепенно утверждалось —- были оставлены груды консервов, мешки с мукой, рулоны материи, связки сапог. Объем богатств зависел от личных потребностей рассказчика. Днем, в более трезвой обстановке, все сходились к мнению, что все же кое-что стоящее там, безусловно, есть. Иначе за чем было немцам так хитро минировать эту поляну? Саперы, мол, до сих пор не знают, как к  ней подступиться. Если бы не секретные мины, давно бы эту дачу распотрошили.
Вилась, бежала по густому черничнику тропинка. В лесу было душно, хотелось пить, и так хорошо было бы остановиться, набить рот душистыми кислыми ягодами, глотнуть соку, прилечь на миг на мягкий мох. Но спешила, мелькая ножками, Анечка, и надо было спешить, не отставать от нее.
Тропинка уперлась в колючую проволоку, и Анечка остановилась, бессильно опустив руки.
—  Как я и предполагала, здесь их нет. Надо идти дальше.
Дальше? К этому чернеющему на фоне леса зловещему дому, где притаилась смерть?
Ноги стали тяжелыми, словно к каждой подвесили по пудовой гире, лоб покрылся испариной.
— Постой,— сказал Сережка сдавленным голосом и сглотнул слюну.— А может, их там нет? Может, девчонки наврали? Давай покричим.
— Покричим,— печально согласилась Анечка.— Только чует мое сердце, лежат они там, бедолаги…— Голос ее прервался.
Сережка набрал побольше воздуха и закричал:
— Красно-ов! Его-оркин!
Из глубины леса отозвалось эхо: «о-ов!.. о-оркин!» И накатила тишина, тяжелая, страшная, идущая от зловещего дома посреди поляны.
— Вот и все,— сказала Анечка и с видом человека, который против желания ныряет в холодную воду, полезла под проволоку.
Сережка задержался на миг и оглянулся. Колючая проволока разделила весь мир на две части. С одной стороны были мама и отец, которого за четыре года войны он уже не очень четко представлял, и Нина, и катера на Неве, и редкий стук дятла, и букашки на бронзовом стволе ближайшей сосны, и розовая россыпь брусники, и оставленная на столе недочитанная книга,— все, что называется жизнью. А там, за зримой колючей чертой, ждало жаркое дыхание взрыва, которого он, наверное, уже не почувствует. Неужели его, Сережки, будущего адмирала или, может быть, драматурга, уже не будет? А весь этот прекрасный мир останется и будет существовать, и продолжат свой неспешный путь букашки, и дятел будет стучать по-прежнему, и ничего не изменится? Нет, нет, так нельзя! Это же несправедливо!.. И как жалко маму… А Нина? Так и не успел он написать ей и никогда она не узнает, как верно и нежно он любил ее. Впрочем, теперь это не имело значения.
Он пролез под проволоку и, придержав Анечку, сделал первый шаг. Остановился. Поднял палку. Потом, щупая ею землю впереди себя, сделал еще два Шага. Остановился. До дачи оставалось еще несколько сотен таких шагов.
— Сто-ой! — раздался позади их злой крик.— Куда претесь, малахольные?! Сто-ой! Мины!
Анечка и Сережка дружно обернулись. На бугорке меж молодых сосенок потрясал кулаками верткий, похожий на ящерицу Краснов, за ним согнулся под тяжестью мешка угрюмый Егоркин.
— Живые! — рванулась назад Анечка.— Милые, хорошенькие! Живые!
— Стой, ни с места! — заорал опять Краснов.— След в след вертайтесь. След в след!.. Вот олухи на мою голову!
Осторожно ступая, Сережка вернулся на тропинку и подошел к Краснову.
— Ох, и вмажу я тебе! — сказал он и сжал кулаки.— Ох, и вмажу!
Краснов ловко отскочил в сторону.
— Это за что? — удивился он.— Вожатым не положено бить пионеров.
— А лазить по минам пионерам положено? — окончательно разозлился Сережка.— А доводить людей до нервного расстройства,— он кивнул в сторону Анечки,— положено?! Не-ет, отлуплю тебя, а там будь, что будет! — И он бросился на Краснова.
Тот опять ловко увернулся и отбежал на безопасное расстояние.
— Слушай, Сергей, не дури,— крикнул он.— А то… накладем, нас двое… Зря вы беспокоились. Разве это мины? Их же второпях ставили, кое-как. Вот мы с дедом под немцем оставались в Новгородском районе, так там были минные поля, как кроссворд, не сразу разгадаешь. И ничего, ходили, носили партизанам хлеб да картошку. А здесь мины все на виду.
— Прямо уж,— умерил пыл Сережка.— Дураки их ставили.
— Может, и не дураки, но видишь небольшие такие бугорки, еще трава над ними вроде пореже и пожелтее? Видишь? Это мины. Почва здесь песчаная, мягкая и вокруг мин просела. Так что иди, не бойся…
— А если проволочка? Если натяжного действия?
— Смотреть надо… Но, спасибо дяде немцу, такие нам не попадались.
— Все равно вы сволочи! — не сдавался Сережка.— Анечка вон из-за вас чуть не померла. За барахлом поперлись, со смертью в прятки играть! Как нищие!
— Ну и что?! — вмешался вдруг молчавший до того Егоркин.— Эсэсовцы, они всех грабили, богатые были, вот мы и подумали: может, что осталось. У Ваньки, у Краснова то есть, ботинок на зиму нет и взять негде. А отец пал… смертью храбрых. И у меня тоже. А мать на фабрике целый день бьется, и сестренок двое.
— Ну и как, повезло вам? — спросила Анечка и пнула ногой мешок. Раздался нежный стеклянный звон. Анечка удивилась.— Что это?
Краснов покраснел и отошел в сторону.
— Эх, закурить бы! — с нарочитым вызовом сказал он и посмотрел на Анечку, но она только пожала плечами и ничего не сказала. Тогда он, достав из кармана шикарный нож с наборной ручкой, одним движением перерезал веревку, стягивающую горловину мешка. На землю посыпались пустые бутылки из-под финской водки «Алко».
— Дерьмо! — зло выдавил Краснов.— Bce дерьмо! И дача дерьмо, и я — не лучше. Дурак! Поверил детским байкам! А там только рваные журналы с голыми бабами да вот эти бутылки…
— А зачем вы их тащили? — спросил Сережка.
— Ну… хоть что-нибудь. Потом пробки у них завинчиваются. Интересно… Малину можно в них натолкать.
Анечка посмотрела н а . кучу пустых бутылок, на потного Егоркина, вздернула тонкие бровки, вздохнула, совсем как Сережкина мама, когда приходилось зашивать порванные во время игры в футбол брюки.
— И что с вами, дураками, делать, ума не приложу!..
В лагерь вернулись к ужину, и никто не заметил их отсутствия. За ужином только и говорили, что о шлюпочном походе, потом привезли кино. Сережка вернулся в изолятор, куда его определили на время болезни. На столе лежала раскрытая тетрадь, чернели две зачеркнутые строчки.
Он закрыл глаза, привычно настраиваясь на волну нежности, чтобы вызвать в воображении образ Нины, но не ощутил ничего, кроме усталости и желания как можно скорее лечь. После событий дня все эти лирические переживания казались теперь непомерно раздутыми, а его поведение — смешным и несуразным.. Было, пожалуй, даже стыдно за предельную открытость души, которую эта милая, но обыкновенная, зачарованная своей внешностью девочка не поняла и не могла понять.
Что ж, была любовь. Была и кончилась, прошла, как приступ малярии. Конечно, долго еще ее имя будет вызывать в нем сладкую грусть, долго еще других девочек он будет сравнивать с НЕЙ, но хорошо, пожалуй, что письмо так и осталось ненаписанным.



Перейти к верхней панели