Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Рассказы о природе

Тропинка
РАЗНЫЕ бывают тропинки. Одни тихие, скрытые зеленью, как бы крадущиеся в тенистой нависи черемух и краснотала; другие — торные, хорошо заметные, устремившиеся в дальнюю даль; третьи — задумчиво неторопливые, медленно текущие по росным лугам к реке и дальше по берегу, туда, где сходятся все дороги.
Я люблю бродить по тропинкам. И по тем, что в лугах, и по лесным, и по узким стежкам, которые по меже пересекают наизволок хлебные поля. Эти, полевые, самые прямые и самые длинные, мне нравятся больше всех. И не потому, что, когда идешь по ним, перед тобой с поклоном расступаются тяжелые колосья не потому, что радостно рассыпаются под твоими ногами синие звездочки васильков, и даже не потому, что тебя приветствуют из поднебесья переливчатым трезвоном жаворонки.
Полевые тропинки я люблю за прямоту, за всегдашнюю их устремленность. Им не пристало кривлять, не пристало юлить. Они не праздничны и не прогулочны. Они для того, чтоб скорее пройти их.
И вот тут мелькает мысль: отчего бы нам не спрямлять тропинки? Те, что неудобны — не по пути. Ведь мы ходим по ним в силу привычки в силу того, что они кем-то, когда-то проторены, может быть, просто случайно. А сделать первопуток, срезать лишние петли — никому и в голову не приходит.
Я всегда стараюсь прокладывать свои прямые тропинки. Вижу лишний крюк, бездумно округленный, и смело лезу вброд, в сырую траву или нетоптанный снег. Увидит мой след другой человек, прикинет, что так покороче, и идет по нему. Потом еще и еще люди проходят, глядишь — новая тропинка народилась. Прямая, удобная.

Сосна
За деревней на пологом холме среди ржи стояла сосна. Высокая, прямая, что тот дуб, о котором поется в песне. В комле эту сосну и три богатыря, взявшись за руки, не обхватят. И старая была — никто не помнит ее иной, поменьше, потоньше.
Ствол у сосны снизу серо- бурый, опаленный солнцем. Кора — хоть челн из нее вырубай — такая крепкая да толстая. И обглажена, залощена вся: тут и коровы терлись, и просто прохожий топор свой бездумно втыкал в ствол… Но только сильнее от этого становилась сосна, янтарной живицей затягивала раны; на месте сбитой, обшорканной коры бородавчато нарастала новая.
Ветки у сосны сохранились лишь на самой макушке — густые, курчавые. Они как шапка, сквозь них и неба не увидишь. Когда с полей дул холодный, порывистый ветер, дерево взрагивало и покачивалось, выгибая еще могучий, полный упругости ствол. И тихонько, будто на губных гармошках, пело, шелестя пленками отставшей у вершины коры.
Далеко было видно сосну. Возвышалась она на холме среди ржи, как маяк. Пашет ли поле тракторист — прокладывает борозду к сосне, летит ли птица над полем — к сосне воротит. А для путников она стала вехой, каким-то мерилом расстояний. Так и говорят: «До сосны дойдешь, а там до деревни — рукой подать». Или, выйдя наизволок, с облегчением вздохнут: «А вон уж и сосну видно…».
Полевая дорога пролегла как раз по холму, и люди часто приходили к сосне отдохнуть, а то и просто посидеть, посмотреть на поля. Все от мала до велика в округе знали старое дерево.
И я давно, пожалуй, с той поры, как стал глазеть по сторонам и мало-мальски осмысливать мир, помнил эту одинокую сосну. Она была чем- то родственно неотделимым от наших полей и деревни, от всего того, что окружало здешних жителей и казалось для всех вечным явлением как небо и солнце.
Однажды вышел я в поля и почувствовал, что чего-то не хватает. И деревня вроде бы на месте, и дорога, окаймленная хлопушками да васильками, все та же, и жаворонки по-вчерашнему сыплют в хлеба серебристые трели, а что-то ушло, изменилось. Глянул на холм — нет сосны. Бабка Федора, шагавшая по дороге, сказала, что ночью ее спилили бензопилой —, иная не брала.
Я вернулся в деревню и рассказал об этом мужикам. И хотя им было некогда, они все же пошли со мной за околицу и меж собой глухо стали ругать того человека, который погубил сосну. Они называли его вредителем.
А скоро об этом узнали все. И повалили на холм к пеньку бабы и ребятишки, старухи и старики. Приплелся даже на деревянной ноге колхозный сторож Никифор…
Пишу я это сейчас и сравниваю нашу людскую жизнь. Живет, живет человек, делает свое незаметное дело и за этим повседневным как-то сам остается в стороне. Но наступит час, и человек уходит от нас. И тогда все разом спохватятся, понесут тревожную молву, пожалеют, что мало ценили его раньше.

Вечно живые
ЗИМОЙ в болоте вырубили березняк — место это предназначалось под осушение — и распиленные деревья свалили в кучу. До весны дрова вывезти не собрались, и они остались лежать до будущей зимы.
Как-то в начале лета я пробрался на болото и остановился у небольшой спиленной березки: она продолжала жить. Так же, как у случайно уцелевшей соседки, нежно зеленели и кудрявились ее ветки, так же запашисты и трепетны были ее листки. Больше того, она пустила новые побеги, с тонкими прутиками-жилками, с мелкой морщинистой листвой на них. И все-таки чувствовалось, что бьется она из последних сил.
Я направился к одной из куч и еще больше удивился: и эти расчетвертованные березки живы. Они жадно протягивали к солнечному теплу свои худосочные побеги, бережно расходуя влагу, которая сохранилась в иссохших стволах и под коой.

С годами я становлюсь не в меру жалостливым человеком. Меня уже давно перестали радовать меткие выстрелы по летящей птице, забыл я и бахвальную цену охотничьим трофеям. Да что трофеи! Я испытываю физическую боль, когда вижу, как валят лес. Никому ненужная эта жалость, сам понимаю, но от этого мне легче не бывает.
Вот и сейчас, я обошел воскресшие бревешки, потрогал глянцевитые прутики, сухие шершавые листочки. И вдруг с такой пронизывающей силой почувствовал это страшное желание жизни, что снял шляпу и низко поклонился бессмертным русским березкам.

Хмель
РАСТЕТ же такая диковина — длиннющая, как шпагатина, гибкая, как змея, да еще и с запахом, прямо не выскажешь каким. Хмель. Бывает, сядешь на бережок удить рыбу, не посмотришь, что тут хмеля полно, нанюхаешься его, и на всю ночь разболится голова. Это особенно, когда он цветет.
Но я не о том. Один хмель сам по себе, как, например, лабазник или другая такая трава, не растет. Он обязательно там, где мелкие деревья, кустарник. Чаще селится по берегам речек, в черемушниках, смородинниках. От деревьев, от тесноты, он — ни на шаг. Потому как без них хмелю не прожить. Вьется вокруг деревьев, так и путает без того спутанные ветви и все вверх, вверх лезет. То- же к солнышку охота, даром, что сам ни на что не похож. И правда, какая уж такая персона, чем он больше других заслужил солнца? Черемухи, те хоть отвоевывают себе право на жизнь, гибнут от тесноты, к свету выбиваются лишь сильнейшие. А хмель не из таких, чтобы гибнуть. Он лучше потихоньку, без драки. Проклюнется листок из сырого подзолья — и пошел дурить. Растет не по дням, а по часам. И откуда только прет такая силища! Все вокруг ствола, да вокруг ствола — там свободнее. За неделю вымахает выше своего покровителя. И тогда начинает распускать листья. Сам тощий-претощий, а листья — что у чертополоха, широкие, на три языка разделенные. Это для того, чтобы испить больше солнца.
Как только окрепнет, разрастется нахальный хмеленок, сразу же начинает пускать побеги — этакие цепкие завитушки, все равно что щупальцы у того же спрута. Глядишь — и хмель уже живет господином на черемухе.
Но случись такое, что упадет черемуха — и хмеля как не бывало. Тут же загибнет, как беспомощный пасынок.
Не люблю я за это ни хмель, ни ему подобных вьюнов. И на балконы за это не высаживаю. Потому, что один, без подпорок, жить он не может. Хоть веревочку, хоть ниточку да подай ему. А дело ли это, всю жизнь за других держаться?

Ветвь черемухи
ОДНАЖДЫ поздно вечером я пробирался густой уремой лесной речки. Никак не мог найти тропинку, на которой час назад оставил рюкзак, закрытый от дождя полиэтиленовой плёнкой. Раздвигал руками упругие ветки черемух с гирляндами зелено-бурых, твердых, как горох, дозревающих ягод; ошаривал глазами мрачные проходы под лиственной за- весью, надеясь увидеть белую, а потому заметную пленку.
И наконец увидел.
Но каково же было мое изумление, когда, подойдя ближе, обнаружил, что это вовсе не пленка, а буйно цветущая ветвь черемухи. Это в конце июля! И сразу, заглушая окрест все запахи, сладостно потянуло ее тонким весенним ароматом. Да тут еще и ветер подул.
Я стал рассматривать дивную ветвь. Что же случилось с ней, почему с таким опозданием зацвела? И понял: давно, еще зимой, видно прошел этим местом сохатый, наступил в глубоком снегу на развилку деревца и сломил. То ответвление, что осталось нетронутым, весной распустилось, отцвело положенное под майским солнцем и теперь спело ягодами. А отломанный стволик долго хворал, лежа на сырой, скрытой от солнца земле, и загиб бы, может, совсем. Но сила жизни взяла свое. Го узкому лоскуту уцелевшей на сломе коры поверженная ветвь капля по капле пила земной сок и медленно поправлялась. К середине лета кора ее обрела прежний влажный оттенок, набухли маленькие почки. И ветвь, исполняя вечный непреложенный закон бытия, зацвела. Торопливо и даже несколько бесшабашно.
С волнением я смотрел на сломленную черемуху. Только сильные так могут жить. И человек вот так же спешит завершить свои земные дела, когда у него остается немного времени…



Перейти к верхней панели