Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

1 .
— А я, женекой-от полк, одна середь них…
Женщина тряхнула мокрые тяжелые штанишки, подержала, как за уши, за оттянутые край опушки и прищепила их к шнурку, в ряд с тремя штанами же, убывающими по величине.
Нагнулась к корзине, ничуть не смущенная тем, что выставила в сторону собеседника зад. Подхватила очередную одежонку, и опять были парнишечьи штанишки, еще меньше, с круглой заплатой на тыловой части.
— Все? — спросил Савельев, крякнув, удивленный этим штанным ранжиром на веревке.
— Последнюю-то девку ждала… И вот видите…
Последние, шестые то есть, штанишки были совсем небольшие, короткие к тому же, новехонькие, с проймочками, они мокрой зеленью засияли на вечернем скупом солнце.
Потом она достала со дна корзины громоздкие мужские брюки, сердито встряхнула их трижды, подумала и не стала вешать рядом с зелеными малаевыми, а, сдвинув поочередно весь ряд, вывесила мужнину, видимо, собственность в начале шнура.
Отошла, склонила голову и скомандовала:
— Направо равняйсь!
— Хых! — кашлянул Савельев.— Теперь-то все?
— Кабы все! — сказала женщина, поправляя козонками пальцев желтоватые волосы под косынкой.— В армии еще есть один, старшой. Вот как приедет в отпуск, стащу с него казенные брюки, чистые ли, нет ли, выстираю, вот тогда приходите на весь мой парад смотреть!
— Да-а,— сказал Савельев и поднялся с перевернутого ящика, приспособленного кем-то у забора, за акациями; тут было тепло даже в ветреный день, когда на бельевых шнурах парусились простыни и металось в испуге нежное шелковье женских рубашек, сюда почти не задувало.— Семерых, значит, на свет произвела…
— На свет-то семерых… Ну, а вообще-то…— она замялась, скаля целехонькие плотные зубы, но начатый разговор оставила, а вернулась к своему: — Так надоело, так надоело штанье полоскать… Ну хоть бы одно платьишко. Малюсенькое такое, из ситчика… А вы откуда приехали? — спросила лукаво, будто не знает.
Савельев оперся на палку, все не спускал глаз с вывешенных в рядовку штанов, вздохнул и не ответил,
В другой корзине тоже был настиранный ворох. Женщина занялась рубашонками, маечками, простынками, напевая беззаботно.
Савельев посмотрел на ее крепкую молодую фигуру, на сильные ноги, запыхтел, соображая что-то. Наконец сообразил, сказал:
— Мою девку знаешь?
— Чья она?
— Дак моя. А я Савельев.
Он, конечно, тут же и понял, что загадал загадку: у какой же взрослой дочери останется отцовская фамилия? Довольный, засмеялся:
— Ага! Не знаешь, выходит. У меня их три, девки-то, было. Одна с фронта не выбралась, другая со мной живет, а меньшая здесь.
— Никишева, что ли?
— Как это ты угадала?
— Да уж угадала. Как не отгадать, когда вы из первого подъезда выходите.
— Она, значит, Ангелина. А тебя как зовут? — спросил, будто тоже не знает.
Женщина коротко и смешливо глянула на Савельева, сказала с ласковой усмешечкой:
— Симочка.
Как будто ей семнадцать — «Симочка»… Но ведь молода, разве чуть за сорок, а какая здоровенькая и крепенькая… Она опять нагнулась, взяла последнюю тряпицу, набросила на шнурок, подхватила полегчавшие корзины.
— А вы погреться вышли?
— Старики любят солнышко. Когда за просухой-то?
— Завтра, как с работы приду.
— Это во сколь же?
— Ну, в девять.
— Так что ждать буду,— сказал он, прикашлянув.
Она засмеялась и ушла, исчезла за полотнищами, сырыми и оттого ВИСЛЬЩР!.
Савельев еще постоял, опершись на палку, просто так, не думая ни о чем и никуда не глядя, потом встряхнулся и стал опять усаживаться на скрипучий ящик.
Отсюда вся шеренга штанов была видна как на ладони— ближе всех были маленькие с проймочкой, встань и тронешь эти легонькие тесемки, и так хочется протянуть руку и потрогать их: ведь старый Савельев не растил своих парней, и не внуков опять же подарили ему дочери, а, как сговорились, рожают девок. .
Грело солнце, было хорошо; где-то за спиной слышались приятные парнишечьи голоса, отгороженные от Савельева высоким забором…
На другой вечер, тоже теплый и мягкий, совсем безветренный, Савельев уже в восемь тридцать сидел на своем ящике, был сегодня одет он в костюм и даже при узком галстуке из капроновой нити, а с собою принес две газеты: одну разложил на досочки, другую стал читать. Очки Савельеву не требовались, к тому же было куда как светло, и он постепенно, углубился в страницу «Окно в мир» — Египет и Израиль, война в Ливане, иранская революция…
Однако, читая, он ни на секунду не терял ощущения, какого-то скрытого и глубинного, что его маленькие личные проблемы больны и так же важны, как, допустим, для афганской или иранской нации решение их судьбы.
Вот почему — едва только стоило попасть в боковое зрение яркому пятну — он тотчас же отключился от всего этого мирового многоголосия.
Появилась действительно Симочка: в темном и заметном разноцветьем платье; если вчера на ее волосах был ситцевый платок, то сегодня косынка из воздушных синтетических тканей.
Она улыбнулась широко Савельеву, выказав два ряда белых зубов, и спросила смешно:
— Я не опоздала?
Он вытянул из кармана часы на цепочке.
— Из минутки в минутку.
Она поставила на траву корзинку, прошлась вдоль шнурка, щупая брюки по порядку.
— Как, готова амуниция? — спросил Савельев.
Вокруг всей площадки для сушки белья росли акации, они были выше человеческого, роста, загустели и скрывали ее от окон четырехэтажного кирпичного дома, в котором жила и эта Симочка со своими парнями, и проживала его, Савельева, младшая дочь с мужем Евгением и дочерью Нелли, его внучкой, девушкой выхоленной и изящной.
— Готова, значит,— ответил Савельев сам себе, потому что Симочка, хоть и сказала, что пришла на свидание вовремя, все-таки главное-то свое внимание отдавала сейчас тому, что висело на бельевых шнурах, а не ему, поджидающему ее.
Он подошел, отцепил с прищепок крайние штанишки с проймочками, будто бы желая помочь женщине, а сам задержал их в руках, гладил и нежил.
Она повернулась к нему, сказала с улыбкой:
— Это Олежкины.
— Годика два ему?
— Да что вы! Скоро три!
— Ну знаешь, милая,— сказал он, с сожалением укладывая штанишки ей в корзину,— мне-то не мудрено ошибиться. Не было их, шельмецов. Ни в первом, ни во втором колене. Теперь вот вся надежда на правнуков.
Так начался разговор, к которому с почти бессонной ночи готовился, собственно, Савельев. С вечера за стенкой если не до двух то  до полпервого либо до часу все накручивала Нелька свои пластинки, потом заловила на транзистор вовсе какие-то дикие вопли. У Савельева от них, даже приглушенных, болела голова.
— Уж и замужем внучки есть? — спросила Симочка, шустро оснимывая со шнура майки..
— Если бы! Но одна все же поспела под замуж.
Он хотел, чтобы Симочка сама назвала Нельку, тогда и речь повести о ней, но собеседница, словно бы не понимая ничего, спросила:
— Это там? У которой дочери живете?
Он оперся обеими руками о палку, поставив ее спереди, накренился вытянуто в сторону Симочки.
— По секрету сказать?
— По секрету!
— Ты мне понравилась!..
Симочка поставила корзину и заразительно, громко начала смеяться, упершись руками в сжатые колени.
Смеялась красивым, чистым смехом чуть не до слез.
— Ой, уморили… Живот свело мне…
Потом распрямилась, вытерла глаза, сказала:
— Приходите нето вечерком, ухажер, ко мне. С мужем познакомлю.
— Да охота бы…
— Ко мне-то? — шутливо спросила.
— Куда уж нам! Кабы годков этак хоть двадцать скостить… А что он, где работает?
— Мой-то? Да одна у него любовь: тракторы. Видите — мыла, мыла, а все равно на штанах пятна. Ну, это дело анамое. Так придете? Про свою невесту расскажете, моих женихов посмотрите.
— Таких-то куда? — он нагнулся к корзине, тронул рукой зеленую пройму.— Да и другие, смотрю, не много крупнее.
— Вырастут! А Петя отслужит — первый жених. Мишутка с Гришуткой, что за ним, они в городе сейчас, в гэпэтэу, тоже подрастают.
— Мастерами, значит, будут?
— Бу-удут. Один в краснодеревщики подался, другой слесарем-монтажником пожелал стать.
— Мастера-а… Ну, а тот, как в этом профиле?
Савельев хотел, чтобы она, Симочка эта, поняла, что ему надо, к чему он разговор клонит, но она прикинулась непонимающей.
— Отец-то? Я ж сказывала.
— Да я не о нем.
Это о ком еще?
— Да о старшем.
— A-а… у него отцовская дорожка. Только на машинах он.
— А на службе?
— И там шоферит. Так придете к нам?
— Не-ет,— растянул он.— Боюсь. А вот к себе приглашаю. Чайку попьем. Потолкуем.
— Приду! А в какое время? Только поздно не назначайте, муж у меня страсть ревнивый, не отпустит,— опять стала насмехаться она.
Он посерьезнел:
— Эх, Серафима Ларионовна! Не до смеху мне. Такая беда тут, а моей Ангелине что? Ей недосуг…
Она сложила губы трубочкой, задумалась:
— Значит, про Петину любовь слышали?
— Все слышал, все знаю! — выкрикнул он, закашлялся.— А тебя увидел да наслушался во дворе о тебе, обнадежило меня что-то…
— Идите в квартиру, Сергей Петрович,— сказала она, берясь за корзину и ловко умещая ее на бедре под рукой.— Чай заваривайте. Теперь же и приду…
— А Нелька не помешает нам? — спросил.
— Да укатила она! Как я пошла сюда, жигуленок подкатил, парни там, девки ли, грудой в подъезд. И она тут выбежала, они ее в кучу — и развернулись. Я машинку-то эту уж давно примечаю, лимончиком таким катится. А на парнях-то, на девках-то — эти самые джинсы на всех, в обтяжечку, а на задницах у всех цветные метки, как у теленка пломба в ухе. А вообще-то, если честно сказать, Сергей Петрович, мне нравятся такие брючки, жалею даже, что, когда была молода и хороша, такое не носили. У меня фигурочка ничего была… Закачаешься!,
Это словечко из жаргона нынешних девиц прозвучало у ней так мило, что Савельев только крякнул, подумав: ты, бабонька, и сейчас ничего…
— Я тебе помогу,— галантно сказал он, пытаясь взяться за плетеную ручку, корзины, но Симочка энергично оттолкнула его руку, и ему ничего не оставалось иного, как смириться с тем, что он все-таки действительно и давно стар.
Симочка ушла.

2 .
Выйдя из подъезда, она постояла немного, причем никак не относя это к нерешительности, а просто так. Из квартиры ушла, заторопись, а теперь вот вспомнила, что хотела взять Петино фото и забыла. Петя на снимке красавец, свой и любимый каждой черточкой лица, но и чужой уже: что ж, второй там год — не шуточка, живет другой жизнью, другими заботами, и вот наложили они на» родное лицо отпечаток того, что еще не было известно матери, не открыто пока и не принято ею. Стал сын строже, крепче в глазах — вот так именно и определила Симочка, получив фото, первое свое впечатление: «А глаза какие крепкие стали…», и сделалось ей чуть тревожно, что ушел от нее сын в жизнь, и радостно, что надежным будет человеком.
Здесь же подумала вдруг: а если он пишет Никишевой?.. Если он, несмотря ни на что, шлет письма Нельке?.. Как-то не приходило такое в голову, считала, что все там порвано у них, а сейчас вот, вспомнив о чуждо незнакомых черточках в облике сына, допустила и это.
Она легко поднялась в подъезде на четвертый этаж, постучала кулачком в ручку, потому что в дверь стучать — только смешить: обита она ласковым кофейным кожимитом, а под ним толсто — не то вата, не то кошма.
Могла и позвонить, да так привычнее.
Послышались шаги, дверь бесшумно подалась, и Савельев наклонил белую лобастую голову, приглашая войти.
В первый раз переступала этот порог Симочка, сердечко ее заполошилось даже. Чтобы скрыть некоторое смущение, она опять прибегла к испытанному приему — сказать что-то несерьезное, ироничное.
— Позвали вы меня, я и бегом! Вот дурочка!
— Проходи, дорогая Серафима Ларионовна! Уж такая милая гостья пришла, что не знаю и усадить куда.
Симочка оглядывала прихожую: тот же дом, та же трехкомнатная квартира, да не та обстановочка! Трюмо, светлой полировки, шкаф для одежды, занятная полочка, диковинные обои. Только вроде бы не очень прибрано.
Когда прошли в комнату, опять поразилась Симочка: обои на стенах темные, коричневато-землистые; с одной стороны полированная глухого цвета стенка во всю ширь и высь, а по ней, по клеточкам да по полочкам- где книжки, где ваза, где камень или корень какой. В стенке же и телевизор.
В одном углу, на светлом коврике — два кресла, меж ними столик, торшер, с темным же абажуром, в тон всему занавеси на окнах, и от этого в комнате полумрак, уют, красота.
Савельев провел ее по скользкому паркету и усадил в кресло, в другое тяжело сел сам.
— Свет зажечь? — и уже взялся рукой за кнопочку на шнуре.
— Нет-нет! — быстро сказала она, гак хорошо и очарованно было ей в этом коричневом мирке.
— Я тебя хотел напоить чаем, но сварил кофе,— сказал он,— Я это умею.
Поднялся, ушел, а вернулся с каким-то детским подносиком, на котором в двух маленьких чашечках коричнево же светились изнутри широкие стеклянные плошки, рядом лежали сахарки. Вкусно и горячо кофе окатил Симочку своим ароматом.
Старик поставил подносик на стол, положил в свою чашку белый сахарок. То же повторила Симочка, попробовала: приятно.
Пили кофе, молчали.
Симочка тем временем еще раз оглядела комнату и старика тоже: пиджак он снял, и на нем, на широкой кости, белым висела полосатая рубаха; конечно, Савельев был более чем сух, однако еще прочен. Руки ничуть не жилистые, не как у большинства старых людей, небольшие и плотные. Конечно, не в трактористах ходил, где-нибудь в начальниках, определила она. В полумраке лицо его стало коричнево-смуглым и строгим, а глаза взглядывали на Симочку выжидательно.
— Что же вы,— спросила наконец она,— не расскажете, зачем звали?
Получилось это некстати сухо, ей самой не понравилось, и она села на старую свою телегу:
— Молодую женщину пригласили, а что делать — не знаете?
— Да я все знаю,— отозвался он,— только ведь надо бы нам сейчас по-серьезному.
— Не! Я человек несерьезный,— ответила она.
— Брось, милая,— проговорил он.— Что нам в прятки играть…
— Поиграли уж,— согласилась она.
— Вот и хватит. Конечно, о Нельке хочу с тобой поговорить. Да…
— Да о Пете моем?
— Может, и так. Может, и не так. О ней больше, Совета у тебя спросить.
— Какая из меня советчица! — прыснула она, но тут же отогнала от себя всю вздорность.
Он же продолжал:
— От того, от другого о тебе узнал… Ну и о Петре тоже. Собственно, не о нем даже, а применительно к Нельке. И пришел, милая Симочка, к такому итогу, что нет во всем этом городе другого человека, который бы понял меня…
— Но ведь Ангелина… Она ученая!
— Что. Гелька. Она-то человек, и дорожку свою выторила в жизни. Муж, работа, квартирка — все хорошо. А девка-то, а внучка-то моя, значит…
Он замолк, сглотнул, волнуясь.
— Знаете что? — сказала она.— Можно мне комнатку ее посмотреть?
— Что за вопрос? — ответил он, вставая.
Савельев подвел Симочку к невысокой двери, сделал рукой приглашающий жест.
Если в никишевскую квартиру она входила, как в церковь, то Нелькин уголок был алтарем этой церкви, запертым для нее. У нее даже екнуло сердце, когда она взялась за ручку.
Распахнула дверь: прежде ей бросился в глаза беспорядок, потом сильно и приятно обдало ароматом дорогого табака. Симочка вкопанно встала, за нею остановился Савельев. ..
Комната была обклеена густо-синими обоями, в углу стояло трюмо со всякими пузырьками и тюбиками перед стеклом, на узкой тахте скомканно валялся клетчатый плед, один из двух стульев с мягкими синими же сиденьями лежал на полу, на стоячем поблескивал металлическими ручками магнитофон, на окне стоял проигрыватель, по стенам же, напротив друг друга, серыми прямоугольничками светились две звуковые установки, черные шнурки от них текли к проигрывателю. А на столе, на подоконнике, на полу даже — как космические тарелки — разных размеров черные, наползающие один на другой кружки грампластинок, кассеты, завитки оранжевой магнитофонной ленты, как новогодний серпантин.
Это был мир особый — странный и непривычный.
Симочка повернула голову в сторону стены, противоположной тахте. На синем поле висел огромный черно-белый поясной портрет певца с электрогитарой: неряшливая одежда, распущенные космы, изломанная поза, вскинутое куда-то вверх лицо с разинутой пастью. Нет, парень не был безмолвен, так и чудился вой, только вой… вечный и дикий вой одинокой души.
Долго смотрела Симочка на воющего бедолагу, переживая смятение и сожаление. Но скоро ее отвлек от него другой фотопортрет, висящий чуть в стороне, меньший размером.
Крупная женская голова, растрепанные богатые волосы и глазищи…
Не сразу поняла она, что это Нелька.
Симочка несмело передвинулась ближе, и взгляд Нельки, казалось, повернулся вслед. Сколько в тех больших глазах увидела Симочка ума, чувства и тоски!
Еще раз екнуло ее сердце, потому что она представила враз сына, своего Петра, которого могли погубить эти вот глаза, полные тайны и красоты.
Симочка вздохнула, оглянулась, сказала молчаливо стоявшему у двери Савельеву:
— Надо же такой вырасти!
— Не понял,— отозвался он.
— Да все завидую, что девки у меня нет. Не хуже бы вашей красавица была.
— Баские у меня внучки,— согласился Савельев.— Да и дочери тоже.
— Ну, Ангелина-то прелесть,— сказала Симочка.— Спору нет. И на заводе ценят. Что же девчонка не по ней живет?
— Вот этого и понять не мог. О том и речь наша…
— Этим вот и развлекается? — Симочка обвела рукой весь антураж комнатки.
— Этим. И день и ночь.
На столе, на черноте долгоиграющего диска, светился клочок. Симочка просто так взяла его, прочитала написанное красным фломастером: «Гаянэ! Есть мощный диск. Бони-М! Жду завтра в девять. Додик».
Спросила, подавая Савельеву записку:
— А кто такая Гаянэ? Подружка?
— Так Нельку зовут. Они.
— А почему не своим именем?
— Это известно им. Но не мне.
На столике стояла также массивная, из глины под коричневой глазурью, пепельница, забитая окурками и чуть прижженными длинными сигаретами. От них и било в нос табачным запахом.
— Она курит? — спросила у Савельева.— У меня мужики, да не курят.
— Конечно.
— Почему «конечно»? Вы ответили мне так, будто все девушки непременно должны курить.
Он махнул рукой.
Симочка опять задержала взгляд на портрете девушки. И опять словно встретилась с ее глазами, в них, кроме ума и тоски, словно бы прочитала вопрос: «А что такое жизнь?»
— Знаете,— сказала она, с трудом оторвав себя от Нелькиного взгляда и обернувшись к Савельеву,—я ведь тоже была небесталанная. Я так любила петь. И музыку тоже люблю. Только не эту, не механическую. Как запою, у самой нали душу замутит.
Она широко вдохну на в себя воздух, низко и протяжно пропела:
Золотые-вы-песо-очки-и…
Да-тыы-серебряна-река-а…
Казалось, от ее голоса вздрогнули змейки магнитофонной ленты, свились кольцами на столе.
Комнату встревожил Симочкин голос, и все стихло.
— В певицы, наверное, мечтала выйти?
— Вообще-то, если бы война не помешала мне выучиться… то я стала бы учительницей. Люблю детей. И они меня понимают тоже. Не раз-раз, но все-таки; одно скажу, другое спрошу — и заговорят со мной. Не верите.?
— Спой еще.
— Не-ет. Я знаете кого люблю? Русланову да Марию Мордасову! Вот поют! И Зыкину тоже. А этих, которые шепчут или кричат да с микрофончиком выпендриваются, терпеть не могу. Что у них — песни разве? — она потрясла рукой.— Нет, песня это…
Он перебил ее:
— Пойдем, я еще кофе налью.
— Спасибо, Сергей Петрович. А вы бы сели? — по-хозяйски предложила она, подняла опрокинутый стул и придвинула его к Савельеву, усмехнулась и стрельнула глазами сначала на него, потом на портрет девушки.— Садитесь, не стесняйтесь. И послушайте, как я с вашей внукой поговорю. Это у нее сейчас вот и придумалось.
— Как это? — недопонял он.
— Да садитесь же! Ну!
Он сел. Симочка подошла к окну, прислонилась к подоконнику спиной, протянула к портрету руку, как бы для пожатия:
— Здравствуй, девочка. Послушай меня.
Вздохнула, высоко поднимая грудь, и ответила себе мягким, не своим голосом:
«Что же вы хотите сказать мне, Серафима Ларионовна?»
И опять своим голосом, но чуть наигранно:
— Уж что спросишь, милая дочь.
«Так мне, пожалуй, нечего спрашивать у вас, Серафима Ларионовна. Все давно понятно…»
— А вот и не права ты, девочка. Кривишь душой, я же вижу. В глазах-то у тебя тоска застыла, а это ой как еще разговора просит.
«Да я устала просто. Поздно ложусь. Утомилась».
— Сама такую жизнь выбрала, Нелечка. Никто не заставлял.
«Нет, это не выбор, Серафима Ларионовна. Но вам не понять. Как еще должна жить в наше время молодая красивая девушка? Другой жизни я не представляю».
— Представля-а-ешь… По крайней мере, видишь. И знаешь. Прикинь-ка: у всех труд да дело… То есть работа. Вон и дед твой беспокоен за тебя…
«Ах, оставьте, тетя Сима, эту пропаганду. Мне все это ужасно надоело еще в школе. И потом, почему это говорите мне вы, посторонняя женщина? Я знаю вас, уважаю, вы хорошая труженица… Вот этим и будьте довольны. А меня оставьте. Мне мама ничего, слова не говорит, папка тоже. Так что оставьте свое красноречие для своих гвардейцев, выступайте перед ними. Можете идти, я включу музыку…»
— Погоди, Нелечка. Погоди, милая дочь. Я тебя, может, понимаю: моя пропаганда вам кость в горле. Пусть так. Но ведь ты ошибаешься. Минуточку, минуточку… Я тебя слушала. Все одно еще: в другой жизни, которой ты не знаешь, в которой работа, столь много яркого и прекрасного! Больше, чем в твоей… Извини, что сказала по-книжному, может, в газетах такие слова попадались мне, я не знаю, но они мои. Ах, как заблуждаешься ты в начале своей самостоятельной жизни, милая дочь. Ну, все-все. Молчу, какая ты нервная. Но всего два слова еще. О Пете…
«Не надо, Серафима Ларионовна».
— Он пишет тебе?
«Нет, мы не переписываемся».
— Но ты знаешь, что он по-прежнему тебя…
«Перестаньте! Мне это надоело! Уходите. При чем тут ваш сын и я? Школьные глупости давно улетучились».
Симочка быстро глянула на Савельева: он был весь внимание и слух. Она не выдержала и засмеялась заливисто:
— Все-все-все!
Он встряхнул готовой:
— Ну, Симочка, ты еще и актерка!
— Пойдемте, Сергей Петрович, допивать кофе.
Схватила его за руку и повела.
Позванивая ложечкой в плошке, он спросил раздумчиво:
— Откуда ты знаешь про Нелькину жизнь? Ведь, по-моему, все точнехонько. Как будто не Ангелина, а ты ей мать.
— Я мать своей семерки… А что про девчонку знаю — так не без глаз,— помолчала немного.— Сколько таких вижу… Вот тут у меня болит, Сергей Петрович,— потрогала левую грудь,— когда думаю, что будет с ними… И за парней страшно, а за девок… Вот песенку-то запели теперь: то ли еще будет, то ли еще будет — ой-ой-ой!
Он спросил:
— Значит, все у них с твоим Петей? Не невеста, значит. Или ты сама бы отговорила старшего? Палкой от Нельки погнала его? Забоялась бы такой невестки?
Она подняла руку, сделала ею короткий рубящий жест.
— Погодите, погодите. Вы бы, Сергей Петрович, горохом вопросики не сыпали. А то ведь мне ответить охота. Нали азарт берет. И не торопитесь, если еще что захочете спрашивать. Или захотите — надо сказать? Вот и не знаю, как правильно-то говорят. Да не в этом дело, Сергей Петрович. На первый вопрос я там ответила,— она показала глазами на Нелькину дверь.— Не переписываются, хотят забыть свою дружбу. Да она-то уж и забыла. А он не забудет… Потому и никакая не невеста, как бы нам с вами хотелось. А что меня касается, то вы напраслину на меня не возводите. Палку выдумали! Вот еще! Да у меня в руках никогда палки не было, не такая я, и парни мои в ней не нуждаются. И меня мамка с папкой не бивали, и я своих не трогала. У меня, может, в доме-то слово какое заговорное есть, зачем мне палка? А что до Петра, так если бы его Нелька ждала… Ух!,. Взяла бы я ее в сношки, взяла с желанием… В семью бы свою как дочку родную приняла, вот такую, какая она сейчас есть, да помогла бы ей свое женское и людское счастье понять… Вы не подумайте, что вщхваляется
Симочка, что болтаю — язык-то без костей… То скажу: отлетела бы около меня вся ее шелуха. Еще так отстала бы, как кожура с луковицы… Да что я вам говорю, вы же хитрый, вы же сперва все узнали обо мне, а потом и сами о таком же стали думать, что если бы у Нельки с Петей все стюжилось, то и заботы бы ваши отпали о внученьке своей. Нет,..что ли, не так вы думали, а? Ну скажите?
— Все так,— проговорил он, трогая ее руку.— Одного только не предполагал, что ты все мое мне же и откроешь…
— А почему бы не открыть? — не останавливалась она.— Почему? Вы хитрый, конечно, да и я не из простачков, хоть простенькая характером-то, да вижу, для чего вы, за мной у вешала-то ухаживать начали да на что зазывали… Вас тревога-то за Нельку боле моего мучит, вот вы и нашли во мне, в мамке Петиной, спасительное
окошечко. И я вас поняла, и больше скажу, хотите верьте, хотите нет: Петечка-то мой — один для нее, для Нелечки, журавушка в небе… А синичек-то, что она в руке держит, ой много… И есть, и еще новые будут, да все легкоперые то птички… Только поняла я, поглядевши Нелькиного гнездышко, что Петя навек для нее потерян…
— Ты так думаешь? — спросил он как-то дабавно.
— К нашему обоюдному огорчению — да! — выговорила она быстро и добавила: — И нет у нее золотых песочков, и серебряной своей реки нет. А все чужое, с чужого голоса записанное…
Уже было в комнате совсем темно, она протянула руку к выключателю, щелкнула им. Мягкий свет разлился над ними, отсеребрил широколобую голову старика. При верхнем освещении, да еще сидящий вблизи, он удивил ее лобастостью и впалостью щек, иссеченностью кожи лица тонкой сеткой морщин. Темнее стали глаза старика и вроде бы как скрасна даже, вроде с ветра. И еще что-то увидела она: в нем такое, (от чего стало ей немножко не по себе, потому что открылось ей вдруг, что Савельев уже, перешел ту грань, за которой его воля, его сила уже вроде бы и не они уже, а только оболочка их…
Он спросил вдруг:
— Так что мы решим но данному вопросу ?
— Да вы как на собрании. Наверное, много их попроводили в жизни-то, резолюций попринимали…
— Все верно.
— То-то. B вопросов-то два, Сергей Петрович. Ваш и мой, хотя и общий был.
— Был общий?
— Был-был. Да нету стало. Вот и ясно: если бы у наших детей продолжалось что… Нали жар окатил сейчас вот, как подумала такое. Вот оно как…
Она провела рукой по лбу, вздохнула.
— А ведь я, пожалуй,— сказал он свое,— весь наш разговор Ангелине передам.
— Это можно,— ответила Симочка поспешно.— Дело, как говорится, ваше. И остались мы при своих интересах. Спасибо за чай-сахар. Время-то уж…
Она встала, огладила платье.
Он поднялся тоже — прямой, высокий, озабоченный. Протянул ей руку, долго тряс ее, бормоча:
— Извини… Что поделаешь, своя, выходит… линия-то у нее… Вообще-то думал — если что, какая будешь мне союзница…
— Союзница и есть,—щедро сказала она.— Я с Нелечкой-то думаю поближе сойтись все равно. Как вы?
— Вот-вот… А
Она понимающе улыбалась, пожимая его сухую ладонь.

3 .
Савельев ждал Ангелину; уже громоздкие часы в ее спаленке медленно пробили десять, а дом был пуст. О доме он, конечно, подумал зря, потому что дом-то в этот августовский вечер словно напичкан был народом, большим и малым, гудел и звенел, и звон доносился глухо через пол стены и стекло, но никишевская квартира была темна и глуха. Его, привыкшего к постоянному гомону другой семьи, эта глушь в мрачноватой квартире давила. И если бы не желание встретить прямо у порога дочь и задать ей — в лоб — вопрос  Нельке, он ушел бы сейчас в сумерки улицы, побрел бы по ней, вглядываясь в лица встречных и определяя по ним, как живется тут, в уральском небольшом городишке, как дышится. На улице хорошо, там из-за посадок не видно, как за домами высится, будто половина гигантского футбольного мяча, зарытого в землю да надутого там, под лесом и травами, высоко-выпуклая, как пузырь, гора. Она видна из окон, и Савельев, степняк, никак не может привыкнуть к этому лесистому пузырю, кажется, что он сдавил простор земли и разлив неба.
Или вообще бы взять да уехать, лежать на нижней полке плацкартного вагона все сутки, что требует дорога, и думать о просторах, которые были когда-то исхожены и изъезжены, и казались эти просторы всегда бескрайними, как степи далекого Зауралья, где — куда бы ни пришел — открываются новые дали, а в тех — опять иные… А здесь он чуть не физически ощутил предел пространства и суженность своих нынешних дорог, и не потому лишь, что не может уже своими силами одолевать их.
И видел он теперь еще предел времени.
Вроде бы проявилась впереди некая стена, за которой не будет ни земли, ни света, ни звуков. Он открыл этот предел в себе не так давно и теперь привыкал к нему как к реальности своей жизни.
Где-то он прочитал рассуждения о смерти: пустота, ничто, небытие. Долго думал, постигая смысл этого, и трансформировал вычитанную мысль для себя не как то, чего нет за этим пределом, а что пока есть в его существовании, перед чертою. Так родилось в нем ощущение предела, пусть все еще пока призрачного и неведомого но срокам, но неминучего. И потому хотелось еще преодолевать оставшиеся время и пространство, а не только знать о них.
О смерти у него было теперь свое, совершенно ясное представление: это когда человек навечно уйдет в себя, растворится во внутреннем своем свете, просторе и тьме своей, во всем огромном мире своей жизни, который всегда казался беспредельным прежде… Исчезнуть в себе — вот что такое смерть, а не что-то иное, напридуманное молодыми и здоровыми совершенно умозрительно и потому ложно.
У них еще нет чувства предела…
А зная такое о себе, он жил и не боялся тени ее, смерти, близкого крыла.
Оставалось только хоть что-то. еще сделать, кому-то помочь, выложить свою тревогу. О милой внуке Нелли прежде всего.
Савельев вяло тряхнул головой, освобождаясь словно от вдруг пришедших таких мыслей; он же знал, что пришли они потому только, что один в квартире, сумрачно, а за окном, за темным тем лесистым пузырем просвечивает заложенное облаками небо красным чем-то.
И потому еще, что показалось ему вдруг тихо везде. А тишина в этой квартире редкая, только ночью разве что улавливал он ее.
А то все музыка, с той самой  минуты, как поднимается Нелька в десять-одиннадцать. И пусть закрыта ее дверь всегда, но сквозь нее бьются, выползают к нему сквозь щели то крик, то визг, то непонятные заемные слова. И парень с лицом и волосами дикаря кричит не по-русски, завывает и визжит разными голосами.
И сколь в том парне неисчерпаем набор голосов, глушащих и тупящих его, деда Савельева.
Он подошел к окну, стал глядеть во двор. У столика четверо мужчин все еще забивали козла, поодаль две пожилые женщины беседовали, за опушкой акаций чуть белели простыни, где-то там притаился в углу и ящик, на котором поджидал он Симочку, чтобы завести разговор.
И все теперь было.
Внизу спешила к дому женщина в плащике, в высокой шляпке с широкими полями. Конечно, это торопилась домой Ангелина.
Через минуту пробил коротко звонок, но Савельев все равно вздрогнул, хотя стоял тут у двери и ждал. Он открыл.
— Ты один, папа? — спросила дочь, устало сев на пуфик. Савельев опустился на колени, помог ей снять туфли, пододвинул те тапочки, которые предлагал недавно гостье. Потом принял от Ангелины плащик, повесил его в шкаф. Сняв шляпку, дочь поправила перед зеркалом волосы, сказала:
— Я так сегодня устала! Было собрание, я председательствовала, вышла неувязка с выступающими. Пришлось власть употребить, поднять кой-кого. А этот нажим всегда так изматывает… Тянучка какая-то, а не собрание.
— Тогда и тянуть нечего было,— сухо отозвался он.— Прикрыла бы да распустила всех по домам.
— Что ты, разве можно! Да не в моем это характере, сам знаешь. Раз надо — значит надо. Я выложилась, но все сделала…
— Не иначе как о воспитании молодежи говорили,— предположил он.
— Ты угадал,— устало сказала она.— Очень важный вопрос. Волнующий и сложный. И я…
— Решение приняли?
— Да, развернутое. Проект готовила я,— оживилась Ангелина,— и знаешь, прошел без единой поправки. ‘
— Какие уж поправки, когда и выступать-то не хотели,— он беспричинно начинал сердиться.— Это ты умеешь: решения писать да собрания проводить. Только дома-то кто за тебя решать будет?
Он прошел с дочерью в комнату, сели в кресла к столику. Дочь положила свою теплую руку на его холодную кисть. ,
— Папа, ты опять начинаешь кипятиться. Не надо.
— Ты бы хоть спросила, дочь где.
— А где она, кстати?
— Где? Увезли. Эти, на «Жигулях» которые, с компанией.
— С Додиком? Так это ж ее друзья.
В комнате стало тихо. Ангелина сидела, откинувшись, прикрыв глаза. Родное милое лицо, удлиненное и чуть бледное, чистый выпуклый лобик, брови с изломом — все, как у матери, и губы она стала сжимать тоже как-то озабоченно и устало; нет, она не живет легко и без забот, вон уж и гнездышки морщин у глаз разлеглись…
Он поднялся, тихо прошел на кухню, поставил на газ чайник, вернулся.
Ангелина, наверное, заснула сидя, потому что дыхание ее стало вдруг тихим и ровным.
Он долго смотрел в бесконечно дорогое лицо, искал черты сходства с Нелькой и почти не находил. Разве что брови у той тоже узкие и одна с изломом.
А остальное, наверное, все отцово.
Неожиданно Геля спросила:
— От Никишева письма не было?
—  Нет. Газеты только.
— Уж вернется скоро,— она тряхнула волосами, скидывая с себя дремоту, потерла ладонями щеки, от, чего они чуть порозовели.
— Я поставил чайник,— сказал Савельев.  — Спасибо, папа. Ты что-то хочешь мне сказать еще?
Посмотри это, — он протянул ей записку, ту, что смотрели с Симочкой в Нелькиной комнате.
Мельком взглянув, Ангелина сказала:
— Гаянэ… странное имя. Сразу вспоминаешь балет Хачатуряна. А кто эта Гаянэ?
— Твоя дочь
— Это что — кличка? прозвище? новое имя?
— Это образ жизни, Геля. Не той Гаянэ, из балета, а нашей.
— Что ты хочешь сказать этим?
— Я полагаю, она не сделала своими руками ни одной полезной вещи.
— У них был в школе труд…
Не заметив ее реплики, он продолжал:
— Я думаю, она ни разу не подметала в квартире и не умеет держать веник. Молодая, здоровая, сильная, и год сидит без дела. Почему ты не устроила ее если не в цех, то хотя бы куда-нибудь в контору? Ведь это не только потому, что где-то не хватает рабочих рук. Это нужно ей самой. Наконец, она будущая мать!
— Что ты, она еще ребенок.
— Перестань, Геля. Ты же отлично понимаешь, что я говорю. Неужели было бы лучше, если бы я сейчас только льстил тебе, говоря, какая Нелли музыкальная, как она развита… Все это есть, но ответь мне: почему она не работает?
— Решила отдохнуть после школы.
— И ты согласилась?
— Да. Я не имею права ущемлять ее самостоятельность.
— Однако ты только что говорила — она еще ребенок. Где же логика?
— Ах, папа. Это все сложнее, чем ты можешь понять. Я не буду, не хочу ломать ее волю, потому что сама — да, сама! — нянчила в ней, как самое ценное, быть собой. Что за человек в наше-то время, если только и будет делать, что под кого-то подстраиваться? Нет-нет, папа, пусть она все решает сама.
— Я не узнаю тебя, Геля.
Он вскочил, стал посреди комнаты, спиной к дочери, потому что хотел увидеть за окном поднявшуюся над той горой-пузырем луну, и вдруг, против своей воли, сказал:
— Сюда приходила эта. Мать семерых парней…— Симочка, что ли? — как-то деланно засмеялась Ангелина.— И чего потребовалось у нас этой парунье?
— Не говори так, Геля. Она мне показалась умной и понимающей женщиной,
— Не надо, папа, преувеличивать. Ты хоть спросил, где она работает?
— Не интересовался.
— Алё-техничка! Вот кто твоя Симочка! И выше няньки в детском саду она не поднималась! Пришла рассказать тебе, как наша Неля дружила в школе с ее старшим парнем? Меня мутило от него! И я довольна, что Нелька поняла вовремя, что такое этот Петя, его мама Симочка и вообще вся ее семья! Она что ж,— Ангелина разволновалась, говорила торопливо и громко, словно у нее, как на собрании, истекал регламент, —приходила
и говорила, что Петя не может забыть Нельку, что он любит, что у них судьба? Да она об этом на весь город трезвонит. Боже мой, боже мой… Почему меня не было дома, я бы показала ей на двери! Может быть, ты пустил ее и в Нелькину комнату?
— Мы были там вместе.
— Ой! — вздохнула-вскрикнула в отчаянии Ангелина.— Какой ужас! Теперь всему двору распишет, что видела, что не видела! Она же несусветная болтушка!
— Геля!
Дочь умолкла наконец, потому что отец не просто обратился к ней, а произнес имя с такой укоризной, как бывало когда-то давно. Она опешила враз и вновь ощутила себя маленькой и виноватой перед всесильным и всезнающим отцом.
Нет, теперь Савельев не жалел, что сказал дочери о визите Симочки, Если бы и не хотел даже, все равно надо было сказать.
Иначе бы он не все понял в этой семье.
Что-то, видимо, поняла сейчас, во всяком случае в своем отношении к отцу, Ангелина. Она сказала примирительно:
— Извини, папа. Наверное, эту тему надо было затронуть нам в другое время. Сегодняшнее собрание меня совсем выбило из колеи…
Савельев услышал назойливое, хоть и слабое, шипение: давно вскипела вода в чайнике. Он пошел, снял его, поставил на плиту, достав из холодильника миску с супом, сваренным позавчера еще Ангелиной.
Она успокоилась вроде, умылась и стала хлопотать, собирая на стол.
За ужином Ангелина стала рассказывать о своих делах, даже весело, опять была не то что сама собой, а его милой младшей дочкой, которая любит отца и которую любит он, и они будто бы так хорошо понимают друг друга.
Потом он помогал ей убирать посуду, а сам все поджидал, когда пробьет в прихожей звоночек, сообщит о возвращении внучки. Но звонок молчал.
Уже около двенадцати Ангелина расставила в коричневой комнате раскладушку, застелила ее; он лег. А сама ушла в спальню, и возле двери долго все светилась вертикальная, узкая, как игла, щель.
Когда часы пробили один удар, щель погасла.
Он все не спал, смотрел в серый потолок.
Потом часы пробили дважды, потом трижды. После трех часов он стал вслушиваться в голос ветра, залетавшего вдруг по двору, и незаметно уснул. Спал крепко, ничего не привидев во сне, зато уловил и сосчитал утренние семь ударов.
Пришло обычное время, когда он поднимается.
В спальне заскрипела кровать, послышались шуршащие шаги: то встала Ангелина.
Подумав о внучке — дома ли? — Савельев повернулся на бок, чтобы переждать, когда пройдет на кухню Ангелина, но долгие ночные часы без сна дали себя знать: незаметно он вновь заснул, и спал, видимо, крепко, потому что не слышал ухода дочери.
Разбудила его музыка, непонятные ему ритмы.
Значит, внука дома, проснулась, и у нее начинается день.
Встав и прибрав после себя, унеся раскладушку, умывшись и побрившись жужжащей электробритвой, Савельев заглянул под салфетку на столе: глазунья, вкусно поджаренные кусочки батона, варенье. Чай был на плите.
Однако еда его отчего-то не приманила, а поманила улица, где было сыро, дождливо, дул ветер; натянув фуражку и плащ, старик вышел из квартиры и стал спускаться по лестнице.
Во дворе его охватило теплым легким мокром; нет, осенью это время еще нельзя было назвать: август как-никак хоть последний, но летний месяц, и он еще добр; однако как ни крути, августовское ненастье уж не сродни июньскому.
Постукивая палкой, потихоньку вышел из двора, пропустил пяток машин, разбрызгивающих лужи, перебрался через дорогу. На тротуаре мокро клеились редкие опавшие с лип листья, напоминая, что все-таки осень не за горами.
Наверное, около часу ходил он под мокрыми липами: улица то плавно спускалась куда-то вниз, то начинала дыбиться подъемом; с деревьев на него капало, сырой слабый ветер был тепл и приятен.
Его обогнала грудка парней и девчонок, все они были в коротких, петушино-ярких мокрых курточках, в джинсах, с распущенными волосами; он представил, что это если не те, что приезжают за Нелькой, то уж такие точно же, у которых какая-то иллюзорная, по его понятиям, жизнь — все забито пластиночно-магнитофонной дребеденью, как мешок трухой. И вроде полон он, дутый, а тронь — легковесен и мягок, потому что в нем пшик — и только.
И все потому, что главного-то, дела то есть, у них нет. А может, и есть, по оно ему не видно.
Савельев не мог даже подобрать какого-то сносного определения: если сравните с жизнью сытой кошечки, что сладко спит на диване, так ведь ошибешься, потому что она нежится до поры до времени, придет час —- и вскочит, пружинисто потянется и отправится царапать двери, чтобы выпустили, проникнет в подвал и будет настороженно и невообразимо долго, вся в напряжении и сторожкая, выжидать тихого мышиного Шороха. Это ее призвание, это, наконец, ее суть.
А в чем суть таких вот ребят?
И отчего же Нелька в их кругу? Ведь мать ее, Ангелина, — человек не то что занятой, она вообще удивительно деловая и вечно крутящаяся в заботах. За две недели, пока гостит отец, только раз пришла с работы вовремя. А потом — все в восемь да в девять: то у нее семинар, то она где-то выступала, то заседала, то совещалась, то ездила с делегацией.
«Тьфу! Вырастил на свою голову активистку! Прозаседалаг а дочка-то и осталась в стороне. И отец такой же, готов дневать и ночевать в своем отделе да из командировок не вылазит..- Воспитатели!»
Вот эта беда, то есть, конечно, не Ангелинина загрузка, не зятева затяжная работа, а внучкино непонятное существование теперь терзало его.
За тех-то трех девочек, что дома, он спокоен: все в ажуре, хоть и тоже днями на работе родители, да то ли чутье у них какое, то ли само так вышло — семья не малая, и хотел бы белоручку вырастить, да ничего не получится.
«Пропадет! Пропадет Нелька,— думал он,— что выйдет-то из нее? Для себя только и живет, для собственного, так сказать, удовольствия… А уж на правнука и вовсе надежды никакой… От нее не дождешься. А те-то, домашние девки, еще когда заневестятся…»
«Который твой?» — спросил он как-то у Нельки, когда компания из пяти молодых человек ушла, отшумев и отдымив дорогими сигаретами, причем он не разобрался толком, сколько было середь них парней — то ли три, то ли два.
«А никоторый. Мы все друзья»,—ответила внука и закрылась у себя, включила не успевший еще остыть магнитофон: ей принесли новые записи.
Он опять стал думать о своем доме, о той семье, где дочь Катерина с девочками-школьницами. Над крышей там вскинулись два тополя, под окнами течет ленивая Урейка, а над ней склонились, нависли старые, с кривыми уродливыми стволами ивы. Там у него вся жизнь, там степь и раздолье, а здесь он — гость для дочери и вроде совсем чужой, человек для Нельки, как бы ни была она дорога ему, кровь от крови его Ангелины.
Выстукивая палкой мокрый асфальт, он все так же неторопливо шел и неторопливо думал, взвешивал по своей привычке все и пришел наконец к выводу, что эта его затея с Симочкой, с разговором, приготовленным вчера для Нельки,— затея не то что сомнительная, а вообще безнадежная; и вся беда в том, что не знает он ее, свою внуку, ни на грамм, не понимает тем более, и влезать в ее жизнь у него нет никаких оснований; но тут же он сам себя и осудил за последний этот свой вывод, потому что основания есть, когда у человека складывается начало такое… Но разве не может все выправиться в конце-то концов, если не само собой, то под влиянием чего-то более основательного, чем его, старика, желание? Ведь жизнь не всегда будет вот гак нежить и баловать его внуку. Тогда что? Без тебя, старого, все устроится? Может быть, но’ все равно захотелось, однако, того хотя бы, чтобы хоть на миг найти с девчонкой контакт — в слове ли, в молчании ли, и тем успокоиться, убедить себя, что человек она с душой и добрым сердцем, а остальное все мишура и обманка, которая осыплется облетит, приди к тому только нора.
Вернулся он домой мокрый, по подобревший и помолодевший вроде бы.
За Нелькиной дверью теперь звучало что-то мелодичное, грустное и размеренное, понравившееся ему даже.
Разогрев чай, приготовив на столе все на две персоны, он постучал робко в звучащую удивительной мелодией дверь.
Еще раз постучал, громче, сказал:
— Внука! Нелечка! Позавтракали бы вместе, а?
— Не хочу.
— Я прошу тебя. Посидим… Уезжаю вечером… Да, об отъезде он решил окончательно, когда, после прогулки под мокрыми липами, поднимался долго по надоедливым ступеням лестницы к Ангелининой квартире.
Нелька была с утра без краски — ни на губах, ни под глазами, с разлохмаченной чернью волос, с чуть припухшими глазами. И от того, что без краски, была проста хороша и мила. И глаза мерцали как-то глубже. Одно только не нравилось Савельеву, что все же бледновата девушка, может, потому так, что хоть городишко и мал, да все равно не село — воздух не тот, и вода не чиста, и машин вон сколь газует под окнами.
Поздоровавшись, она села напротив.
Ела мало; крохотный кусок поджаренного хлеба, глазунью только ткнула вилкой, но выпила  полный стакан чаю, налив одной почти что голимой заварки.
— Поездом или автобусом поедешь? — спросила внучка и подняла на деда глаза. Крупные материны глаза, темно-серые и с нутряной синевой, бархатистые какие-то, с коротки и блестящими ресницами. А под ними, под этими ресничками, не то безразличие ко всему, не то усталость.
И опять же, как вчера с Ангелиной, он непроизвольно проговорил:
— А я с Серафимой Ларионовной совет держал…
Нет, зря он отказался, бродя под липами, от разговора с Нелькой на эту тему, потому что сразу ее глаза сощурились чуть, ожили, в них птичкой промелькнула тень.
Нелька усмехнулась, взяла бумажную салфетку и начала протирать нежные длинные пальчики с длинными, фиолетово-красными, как некие драгоценные камни, блестящими ногтями.
— Все о Пете своем переживает?
— Переживает… А почему бы ей не переживать? А я о тебе…
— О себе я сама позабочусь. Извини, дед,— ответила она, встала, потянулась — стройная, высокая в этих своих брючках с лепешкой-картинкой на правой ягодице.— Извини, что перебила. Поезд во сколько?
— В восемь вечера,— как-то устало сказал он.
Что еще оставалось: его спросили — он ответил.
— Я, может быть, подскочу,— и ушла.
До самого обеда он Сидел на кухне, потому что. сюда не так проникали бесконечные ритмы из Нелькиного угла; у него снова начала болеть голова.
На перерыв Ангелина прибежала торопливая, наспех пожарила картошки, пошла звать к обеду дочь, но та, видимо, отказалась от обеденной компании, не остановила музыку, не вышла.
Савельев сообщил о своем намерении уехать сегодня.
— Ну вот,— сказала Ангелина,— так и не дождался Никишева. Живи до воскресенья. Он обязательно в воскресенье приедет. Все говорил: давно старика не видел…
— Ничего,— ответил он.— Огорчение для него не велико. Может, осенью заглянете к нам? Все трое? Катя уж извелась по тебе. И девочки.,.
— Все трое? Не обещаю. Никишева не выдернуть. А я побываю. По сестре тоже соскучилась. Ты поездом? В восемь? Ну вот… А я с комиссией уеду сейчас на стеклозавод. Проверяем постановку идеологической работы. Поэтому поживи до завтра, пожалуйста…
— Нет, не могу,— сказал -он.— И вот еще что. С Нелькой у меня тоже не состоялось разговора. Извини, говорит, дед.
Ангелина торопилась прибрать на столе, эти его слова вроде бы и не услышала даже.
— Как ты без меня-то поедешь? Я прошу, останься до завтра. Не могу я отпроситься сегодня… Никак…
— А зачем? — сказал он, как можно веселее, провожая дочь до двери и выходя на площадку. Ангелина вскинула руки на его высокие плечи, потянулась на цыпочках, чмокнула отца в щеку. Он погладил ее по душистым седеющим волосам.
— Приезжайте осенью. Обязательно.
— Нет-нет! Никуда ты не уедешь сегодня. Только завтра. Я отпрошусь на весь день. Сейчас я не прощаюсь…
Он вернулся в комнату, сел в кресло и задремал, Ему показалось, что у Нельки наконец стихло в комнате. Однако почти тотчас его заставило вздрогнуть теньканье звонка. Хотел встать, открыть двери, но пока поднимался, пулей вылетела Нелька, в комнату шумно ввалились двое в сине-красных курточках, парень и девка, тонкие и долгие. Нелька сразу же оказалась меж ними, закинула руки им на плечи, и троица исчезла в ее комнатке.
Враз усилившаяся мощь музыки опять загнала Савельева на кухню; однако уже минут через пять все было выключено, по коричневой комнате прошумели, выходная дверь стукнула, и в квартире стало невообразимо тихо.
Савельев, чуть подождав, занялся сборами.

4 .
Накормив семью ужином, наказав своим наевшимся до отвала школярам все перемыть и прибрать на кухне, протереть к ее приходу пол в коридорчике, она пошла за Олежкой в детсад. Малышка был в продленной группе, и его следовало забирать :не позднее восьми, обычно это делали его старшие братики, а сегодня она освободилась поране и пошла сама. Семь только что показали стрелки, можно было не спешить, и во дворе Симочка остановилась с соседкой, Глашей Берестовой, женщиной всегда знающей все дворовые новости и охотно сообщавшей их каждому. Поговорили о дневном недолгом дождичке да ветреной погоде, и тут Глаша сразу же сказала с осуждением, что вот старик от Никишевых поковылял к поезду, наверное, потому что с чемоданом, а его и проводить некому, багаж поднести.
— Вот те раз! — всплеснула рукой Симочка, удивись столь неожиданному отъезду старика Савельева, и, ничего не сказав Глаше, побежала скорее в детсад, чтобы захватить Олежку.
На ходу она все придерживала полы синего болоньевого плащика, но от быстрой ходьбы и от ветра, а также от малого запаха — уж так теперь шьют все экономно — полы то и дело вырывались в стороны, юбка взметывалась, оголяя белые Симочкины колени.
Но вот уже и Олежкина ручка в ее руке, и тянет она его, торопит, а он любознательно пучит глазенки по сторонам, пристает:
— Маму, а ето сто?
— Маму, а ето хто?
На автобус еле поспели.
Привокзальная площадь блестела сырым асфальтом, в занимавшем ее середину овальной формы сквере шумели липки, было много народу, ожидавшего тот автобус, с которым Симочка только что приехала, все повалили навстречу, и она с трудом выбралась, ругаясь:
— Куда прете? Ребенка хоть выпустите!
Таща за руку малышка, Симочка вспомнила, что вчера вроде бы Сергей Петрович и словом не обмолвился, что собирается обратно, значит, стряслось что-либо там, в его семье, либо тут. А что тут? Завел с Нелькой разговор, разнервничался, расстроился, не выдержал…
У вокзального красноватого здания, кирпичной кладки об одном этаже, с выступами и всякими там полочками, ее внимание привлек куцый цветочный ряд: три женщины сидели на скамейке, а перед ними, в стеклянных банках с водой, рдели георгины, пестрели, шпаги гладиолусов, папахами висели крапчатые пионы. И хотя часы на вокзальном фронтоне показывали без пяти шесть, то есть по-местному почти восемь, она потянула Олежку к цветам, не раздумывая и не выбирая, купила белую астру с лепестками-трубочками и мраморно-сиреневый тюльпан для мальца. Он, получив цветочек, возликовал, но Симочка тут же поволокла его за собой вокруг вокзальной стены, на перрон.
Все ближние к нему пути были пусты, они открывали уходящее вдаль Пространство, выделенное тоскливо-сужающимися, исчезающими в перспективе рельсами, казалось, что они в расплывчатой дали упираются в синеватый от хвои холм, слитый с серым небом. Пахло криолитом, масляно поблескивали меж путей черные лужи.
Далеко на перроне стоял, опершись на палку, высокий прямой человек в светлом плаще; это был, конечно, Савельев.
К нему они подходили запыхавшимися и раскрасневшимися оба; Симочка улыбалась растерянно, а Савельев все не замечал их — то ли занятый мыслями, то ли просто в бездумном ожидании. Возле ног его смирно стоял чемоданчик.
Тронув старика за рукав, Симочка выговорила:
— А вот и мы! Поздоровайся с дедушкой, сына…
Он как-то < странно посмотрел на подошедших, словно не понимая, кто они р зачем тут, и вдруг его губы дрогнули, он сглотнул и, растерянный, сказал:
— Ага! Самый большой человек появился.
— Здлав-стуй, деда…
— Здравствуй, кузнечик. Какой ты зеленый!
На Олежке была зеленая курточка, те самые короткие штанишки с проймочками, серые чулочки и зеленоватые же ботинки.
Савельев нагнулся, подхватил парнишку под мышки и высоко поднял над собой.
— Москву видишь, герой?
— Визу-визу! — возликовал тот, мотая головой и ногами и просясь на землю, не забывая крепко сжимать в кулачке стебель тюльпана.
Когда парнишечка оказался на ногах, а Савельев опять распрямился, Симочка спросила:
— Поезд в восемь?
И подала старику астру.
— Что ты, зачем, Симочка? — сказал он сдавленно, однако цветок взял.
— Пришла на последний свид, вот и дарю на память. Вы в вагоне его — в бутылочку, а дома— в книжечку, засушите и будете меня всегда вспоминать, дурочку такую. Там прибежала к вам сюда прилетела… Это неспроста, вы только недогадливые, а то бы давно поняли, что Симочка неравнодушна к вам,— тараторила она простецки, и трудно было понять самой — шутит ли, всерьез ли говорит; ей же хотелось, конечно, чтобы все это выглядело несерьезно.
— А поезд опаздывает на семь минут,— сказал Савельев,— только что объявляли. Иначе бы уж в вагоне сидел и махал вам рукой через стеклышко.
— Тогда надо присесть на дорожку!
Недалеко виднелась скамья, возле ларька, в котором на витринке были выставлены пирожки, кульки с печеньем и копченой рыбой, лепешки, конфеты и бутылки с кефиром —- почти стандартным набором перронной торговли.
Здесь и сели они.
Симочка спросила без обиняков:
— Что стряслось? Почему мне не сказали, не зашли?
Савельев сидел так же прямо, упершись ладонями в колени. Олежка прыгал перед ним на одной ноге.
— Иди ко мне,— сказал старик ему, протягивая руку. Олежка замер, но что-то словно подтолкнуло его, и он кинулся в объятия к деду, тот усадил его к себе на колени, прижал, стянул с головы мальчика матерчатую жокейскую шапочку и стал гладить волосики, гладил их долго, и было видно по лицу старика, как отходит оно и добреет.
— Как тебя зовут?
— Олльлезка…
— А  дед Сергей. Ну-ка, наденем набекрень!
Малыш натянул шапочку, а Сергей Петрович, ничуть не отпуская от себя крепонькое тельце его, сказал Симочке:
— Стрястись-то не стряслось, выходит, ничего. Вот так, милая. Думал: раз живой, значит, могу что-то сделать. Ну, и хотел, как ты понимаешь, в Ангелининой семье… Да ведь вместе мы с тобой размечталися… Себя переоценил, что, мол, с моими-то годами, да не с чужой, а с внукой… Скажу, что не так начинать, не так жить надо, вот что думал. Да дурень и есть, как ты говорила. Теперь я ничего не знаю, все сплелось. Может, так и надо, откуда мне понять? Ангелина что сказала: я не хочу ущемлять самостоятельность дочери, я сама ее в ней выпестовала, пусть дочка все сама решает и выбирает себе образ жизни. Вот что мне моя дочь любимая сказала, а понимать надо: не лезь, старый хрен, где ничего не смыслишь.. А потом с девчонкой, старый дурак, сунулся с разговором. Сунулся, а что получил? «Я о себе сама позабочусь…» То и понял, хоть моя кровь, да все чужое. Все! С этим еще могу смириться, хотя трудно. Но и то я понял, что мне уж нельзя никуда влезать, потому как вычерпался, значит, и ничего в новой вашей жизни не смыслю. Вот что и погнало в свой угол, затаюсь там и доживу как-нибудь свои дни и умру, ничего не поняв, что происходит… Ведь Ангелина-то какой человек! Ведь труженица, активистка, а дочка ее… Ручки-ножки басеныше да глазки. Так неужели — и весь тут человек? С дедом разговаривать не пожелала…
— Сергей Петрович! — весело окликнула его Симочка, прервав тяжелые слова старика, и стала дергать его за рукав.— Сергей Петрович…
Он повернул лицо к Симочке: удивленная, она живо показывала глазами в сторону. Он посмотрел вдоль перрона и не сразу сообразил, что высокая простоволосая девушка в джинсах и яркой кофточке-батнике — это Нелька, его внука, идет, всматриваясь во встречных, ищет кого-то.
Увидела, замахала поднятой рукой, быстро подбежала.
— Ого! Какая тут семья! — и бесцветно кинула Симочке: — Здравствуйте.
На первый путь, мелькая красными вагонами, влетел поезд, вот ход его стал замедляться, гаснуть, застучали сцепки, и враз стало тихо. В открывшейся напротив двери проводница в черном форменном костюмчике откидывала платформу над ступенями. Нелька подхватила чемодан деда и цветок, спросила:
— Который вагон?
— Этот—восьмой. Аккурат подкатил.
Симочка забрала у Савельева сынишку, поставила его на ноги.
— Какое место? — опять спросила Нелька.
— Проходящий же. Что проводница даст.
— Пока я унесу вещи, вы попрощайтесь тем временем,— сказала с издевочкой.
— Счастливого вам пути,— сказала Симочка старику, подняв лицо и растерянно глядя Савельеву в глаза. Не успела она ничего сказать, пока сидели, пока выговаривался, выливал свою горечь. И потому надо было сказать сейчас, пока одни, что-то главное, такое, что успокоило бы, утвердило в надежде не только его, Нелькиного вконец расстроенного деда, а более того ее самое; хотя она-то — не-ет! — не потеряла надежду. Не на счастливый союз ее Петра, не на восстановление хотя бы его отношений с девушкой, а веру в то, что выправится девка, жизнь приведет так, и откроются в ее душе такие качества, о которых Симочка только догадывалась, а увидев Нелькин портрет, утвердилась в этой мысли безмерно.
Она затараторила:
— Сергей Петрович, и я бы тоже с удовольствием поехала куда-то… Да никак своего Мишаню не сговорю, куда, говорит, с такими хвостиками? Вы столько тут наговорили мне нехорошего о себе, и вообще… Вообще я вам скажу, что сегодня вы на сто процентов не правы, а тогда вы думали лучше, когда мы пили с вами кофе, и тогда вы, были правы… А сейчас вы расстроили себя… Вы не думайте, что никому не нужны, ведь примчалась же внучка, значит, есть в ней доброе сердце… До свидания, Сергей Петрович, приезжайте. Олежка, помашь деду ручкой, помашь… ну, Нелечка, какую там полку деду выхлопотала — не боковую, не верхнюю?
— Нижняя, хорошая полка. Двадцать третье место. Уже дали отправление.
У ступени  Савельев повернулся к малышу:
— Ну, кузнечик! Поедешь с дедом?
Тот сразу вцепился в материну юбку,
— Прощай, Симочка! Приезжайте, Неля!
— Счастливого пути, дед!
Он обернулся, поцеловал Симочку в голову, погладил по разлетным черным волосам девушку.
— Увидимся ли еще, внука? У моих-то годов неожиданностей много припрятано. Что вывалится — неведомо…
Он посуровел вдруг. Вероятно,  подумала Симочка, чтобы скрыть волнение, поднявшееся в нем.
Стук сцепок прокатился но поезду, убежал куда-то назад, к последнему вагону.
Старик неподатливо стал подниматься на первую ступеньку, Симочка подскочила подсобить.
Потом сказала сыну:
— Маши ручкой, Олежка, маши… Уезжает деда.
Савельев сказал, стянув с головы фуражку, забелев в сумраке тамбура крупной головой:
— Неля, ты Серафиму Лариоиовну не осуждай. И не сторонись ее, она тебе…
Поезд тронулся, загрохотав колесами и сцепками, старик говорил что-то, но слов нельзя было различить, и Симочка сполошно крикнула:
— Я вам напишу!
Он закивал головой, поняв.
И вот уже поплыло все перед глазами Симочки, замелькало, ускоряясь, красными пятнами, она одной рукой вытирала глаза, другой все махала, и Олежка истово вымахивал ручкой, Нелька помахивала пальчиками.
Поезд ушел, сходили с перрона редкие провожающие.
Симочке стало зябко, она поставила на плащике воротник, присела, поплотнее застегивая на мальчике курточку.
Нелька ждала их. А когда Симочка поднялась, сказала:
— Идемте.
ОКОНЧАНте СЛЕДУЕТ



Перейти к верхней панели