Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

В книге врача  Лидии Богданович «Записки психиатра» с большой любовью к человеку рассказывается три десятка интересных историй, как побеждает сила воли, сила характера, сила глубоких чувств. Книга выпущена в прошлом году третий раз издательством медицинской литературы и предназначена в основном для врачей. Но каждый, кто размышляет о своем характере, кто готовится смело пройти по жизни и преодолеть всевозможные трудности, почерпнет из этих простых рассказов много полезного для себя.
Перепечатываем из «Записок психиатра≫ два рассказа.

Встреча в госпитале
Новый больной моей палаты пришел в себя. Бледный, с запекшимся ртом, он дышал легче, но был еще очень слаб. Его доставили в бессознательном состоянии. Теперь он в недоумении оглядывал окружающую обстановку.
— Это Михайлов… немой,— шепнула медицинская сестра.
Вопросов я больше не задавала. Уже нащупывался слабый, но ритмичный пульс. Больной Михайлов приподнялся, написал несколько слов на клочке бумаги и передал мне.
≪Доктор, не затрачивайте время. Если вам нужны сведения, то я напишу все. Это будет последнее творчество в моей жизни≫.
— Почему последнее?
Он сумрачно посмотрел на меня, и я увидела в глазах его пустоту.
Мне стало не по себе, я вышла.
— Такие кончают самоубийством,— предупредила я медицинскую сестру и установила за ним медицинский надзор.
Через неделю мне была передана рукопись. Вечером, закончив работу, я принялась за чтение.
≪…Ваше затруднение понятно. Врачу нужна история болезни. Но я только приговоренный к вечному молчанию человек, обыкновенный человек с обыкновенными человеческими слабостями. Мне нужно сказать на бумаге то ≪последнее≫, чего я никогда уже не скажу языком. Ваш ум, спокойный и логичный, не увидит, наверное, в написанном ничего, кроме естественного стечения причин и следствий. И это будет правильно. Прочитав все, вы убедитесь, что жизнь с ее радостями и невзгодами для меня уже не имеет смысла.
Я родился в приморском городе в семье музыканта-композитора. Солнце, море, домашний уют, родительская семья — всего этого было у меня вдоволь Я рос здоровым крепышом. Меня тянуло к искусству. Читал запоем книги, с наслаждением слушал музыку Глинки, Чайковского, Бетховена.
Лет с пяти начал играть на рояле. Родители, считая главным в жизни музыку, определили меня в музыкальное училище. Однако выдающихся способностей у меня не было, и я шел средним учеником. Как и товарищи, я больше увлекался морским спортом, считая себя сыном моря, упросил одного матроса сделать мне татуировку. Н а моей груди с помощью японской туши был запечатлен якорь со словом ≪Аврора≫. Но сильнее всего была тяга к драматическому искусству. По рекомендации отца меня приняли в консерваторию, однако помыслов своих я не бросил и тайно от родителей поступил в драматическую студию. С этого момента и перестал уделять должное внимание музыке. Не удивительно, что музыкальные успехи мои понизились. На последнем курсе я заявил родителям, что к музыке тяготения не имею и мое призвание —быть актером. Отец счел мой поступок верхом легкомыслия и потребовал, чтобы я окончил музыкальное училище. Не выдержав натиска, я уехал в большой город. Там довершил артистическое образование и был оставлен в театре.
Работая в театре, я скоро достиг известных успехов. Товарищи любили меня за веселый, открытый нрав. Счастье было в моих руках.
В начале войны вместе с товарищами я пошел добровольцем на фронт, в боях удача не покидала меня.
В конце 1942 года наша часть была окружена фашистами. Меня, подстреленного и потерявшего сознание, взяли в плен. Очнулся в немецком госпитале. Я, пленный, ожидал издевательств, но, как это ни странно, со мной обходились вежливо.
Раны стали постепенно заживать. Начал ходить. Однажды я был вызван в кабинет врача. Там сидели два эсэсовских офицера. Они заговорили со мною на ломаном русском языке и даже мило улыбнулись, когда услышали, что по специальности я актер-чтец.
После этого мне задали несколько вопросов, касающихся расположения наших частей. Ответа не последовало. Предложили выступить перед микрофоном на русском языке по шпаргалке, которую мне дадут. Я категорически отказался. Вечером сестра поднесла мне порцию лекарства. Как всегда, я выпил все до дна. На этот раз странное ощущение вялости, скованности о хватило меня.
Утром после снотворного я чувствовал себя плохо. Глотка и весь рот опухли. Мне было трудно дышать. Сестра старалась облегчить мои страдания уколами морфия, давала в ложечке воду.
На пятую ночь укола не сделали. Лежа в постели, как-то внезапно я ощутил, что у меня нет языка. Я начал судорожно ощупывать свой рот руками и вдруг задохнулся, закашлял и выплюнул запекшуюся кровь. Языка не было.
Ужас проник в самое сердце, в мозг. Вокруг меня по-прежнему стонали и двигались раненые. Теперь ощущений не было. Гнетущая пустота окружала меня, душила. Моментами оживал и тогда рвал подушку, жалкий, ничтожный, бессильный.
Однажды раздались частые ружейные выстрелы, грохот разрывающихся гранат. Все пришло в смятение, забегало, засуетилось… ≪Партизаны! Партизаны!≫ — истерически вопили немцы.
Не знаю, что произошло со мной. Но я вдруг почувствовал, что хочу жить! Хочу сильнее, чем когда-либо! Снова видеть море — наше море, видеться с друзьями, с женой!
Через разбитое окно в душное помещение ворвался поток свежего воздуха. Я вобрал его всей грудью, подбежал к окну и во весь голос крикнул: ≪Товарищи!≫ Слово не вышло. Исступленный бессловесный крик! Выпрыгнул в окно на землю, покрытую тающим снегом, и побежал. Упал, снова побежал прямо на выстрелы. Была только одна мысль, цепко засевшая в мозгу,— поведать нашим людям о чудовищной операции. Рассказать. Хотя бы звериным ревом. Просвистевшая пуля задел а плечо. Это подстегнуло, и я побежал еще быстрее. Меня окружили каши советские воины, принимая за обезумевшего фашиста. Я рванул рубашку и показал грудь с сине-зеленым якорем и словом ≪Аврора≫. Открыл рот, чтобы рассказать все… Если бы у меня был язык! Надо рассказать нашим людям о бесчеловечности фашистов! Мне думалось, что наши люди, Родина моя, люди всего мира еще не знают, что несет фашизм. А я узнал и должен предупредить об этом. Но не смог. Потерял сознание и очнулся у вас в госпитале…
Теперь во мне нет ни радости, ни отчаяния. Я видел жизнь и видел смерть. Мой удел —отягощать жизнь близких, дорогих. Да и как встретит меня жена? Отчего так радостно стремится в свой колхоз Петя Иванов —мой сосед по койке? У него повреждены ноги, но глаза горят надеждой. Кричит. ≪Буду работать руками, головой… лишь бы в поле широкое, на вольный воздух!≫ Почему же нет радости во мне? Потому что безвозвратно погибла радость творчества. Вероятно, вы с к аж е те: а как же миллионы людей находят радость в труде? Да, это верно. Но я-то не смогу, потому что то, что сделали со мной фашисты, оказалось страшнее всего на свете… Они вытравили из меня все живое. А быть людям в тягость не могу. Вчера отправил письмо жене, в котором сообщил, что освобождаю ее от всяких брачных обязательств… Теперь вы, наверное, убедились, что жизнь для меня не может иметь смысла…≫
Утро только занималось. Веял теплый влажный ветерок. Представился мне образ мученика, его потухшие, тоскливые глаза, бледное, бесстрастное лицо. Неужели для него нет выхода?
Все шло как обычно. Выздоравливали раненые и больные. Одни возвращались на фронт, другие для укрепления здоровья шли в отпуск. Входили в жизнь люди, физически искалеченные войной. Значит, выход есть!
Вечером, во время обхода, я присела около Михайлова и пожала ему руку.
—Иван Сергеевич,—сказала я так бодро, как только могла, —сегодня особенно хороший вечер, а раненым скучно. Сделайте одолжение, сыграйте что-нибудь на рояле. У нас в госпитале чудесный инструмент.
Михайлов окинул меня удивленным взглядом и неожиданно согласился. Раненые его окружили.
Он сел за рояль как-то неловко. Видно было, что пальцы его гнулись плохо, не повинуясь ему. Робко он исполнил несколько вещей Чайковского, Шопена, а затем заиграл незнакомую мне мелодию. Послышалась настоящая буря жалоб, стонов, рыданий. Казалось, тесным кольцом сдавливает тоска живое сердце, и оно постепенно замирает. После длительной паузы он порывисто поднялся и ушел.
На следующий день я зашла в палату. Михайлов лежал с широко открытыми глазами. В них появилось новое, необъяснимое выражение раздумья.
—Вы будете еще счастливы, Михайлов!— сказалая.—Гитлер не одолел ваше самое ценное свойство —волю советского человека к жизни. Она сильнее фашистских пыток, сильнее самой смерти! Теперь вы можете осуществить свою мечту —говорить с людьми, рассказывать им о том, что у вас на душе. Рассказывать своим удивительным мастерством в музыке…
Бледное лицо дрогнуло. Передернулся рот. Из глаз брызнули слезы! Комкая подушку, Михайлов плакал, как ребенок.
Мимо прошел раненый и цыкнул на зашумевшего соседа, словно здесь совершалось какое-то таинство.
Я не стала его успокаивать, зная, что эта встряска поможет лучше слов.
Через несколько дней Михайлов стал играть без упрашиваний. После длительного перерыва это было нелегко. Раненые собирались вокруг рояля. Михайлов играл не Чайковского и не Шопена. Музыкант рассказывал музыкой о своем страдании, о страданиях других.
Как-то вечером, когда он играл, мне сообщили, что приехала его жена. Стало тревожно. Здоровье, налаживаемое с таким трудом, могло разладиться в одну минуту. Теперь все зависело от этой женщины.
Я ничего не скрыла от нее и ожидала обычного выражения человеческого горя, слез. Но глаза ее оставались сухими, только губы побелели. Не в силах произнести ни слова, она сидела молча. Потом мы вместе пошли наверх, к двери большого зала, откуда слышалась тихая мелодия.
Она остановилась, прислушалась и чуть слышно, одними губами спросила:
—Это он?
Я утвердительно кивнула головой, намереваясь войти. Она жестом остановила меня. Лицо ее было бледно, глаза потемнели, и только веки с длинными темными ресницами вздрагивали.
Она первая прервала молчание:
— Чувствовала давно, а теперь знаю все… Только как он мог написать, что я свободна? Разве можно его забыть? Оставить?
Мимо нас прошел раненый, и я шепнула ему, чтобы позвал Михайлова. Сама я не смогла это сделать.

Мэри
Как-то, проходя по бульвару, я присела на широкую скамью рядом с молодым человеком и девушкой в наряде расцветки попугая. Красная блузка, зеленоватая юбка, химические пунцовые губы и ногти и, наконец, серьги-клипсы, совсем как елочные украшения. Однако вздернутый носик и голубые глаза девушки были детски милы, несмотря на ее пестрое ≪оперенье≫ и вычурную манеру говорить.
— Ах, Мишутэ… Вы такой нерегламентированный. Ну, давай те устроим рандеву в день субботний…
Добродушное загорелое лицо юноши, густая копна волос, вельветовая куртка, спортивные тапочки и книги в руках давали право полагать, что это студент. Он влюбленно смотрел на девушку и крепко сжимал под мышкой книги.
— Маруся…
— Не Маруся, а Мэри!— она кокетливо ударила пунцовым ноготком по мускулистой руке собеседника.
В небольших серых глазах Мишутэ мелькнуло огорчение, а все его лицо выразило крайнюю озабоченность.
— Не все ли равно? Ну, пусть Мэри! Только, Маруся, вы знаете мое чувство к вам… Зря вы бросили десятый класс… И надо учиться или работать. Не век же надеяться на папашу…
— Ах, оставьте!.. От вашего резюме у меня начинается меланхолия.
— Меланхолия — понятие устаревшее… Бывает депрессия эндогенная и, наоборот, экзогенная на почве неблагоприятной ситуации…— отчеканил студент и стал откусывать кожицу у ногтя мизинца.
— Вы образованны, как я вижу, но совсем не воспитанны…— процедила Мэри сквозь пунцовые губки, критически оглядывая поклонника.
— Не в этом дело, Маруся!— решительно откусил кожицу ногтя Мишутэ. Теперь его глаза казались больше и смотрели в упор на девушку.— Скоро я кончу учебу, а вы знаете… от вас зависит…
Я продолжала сидеть на скамье. Он взглянул на меня и стал говорить тише, но волнение делало его голос дрожащим и звучным…
— Поедем вместе в деревню… На Кубань.
— Из Москвы угодить прямо в деревню, к коровам? Это пикантно.
— Не вижу дурного. Будем там работать…
— А почему бы вам не обосноваться в Москау?
— Нельзя. Долг… стипендию от государства получал.
— Надоела мне ваша философия…— рыжеватая челка Мэри вздрогнула.

* * *
Может быть, я бы не вспомнила больше никогда о девушке в попугайном наряде, но случай свел меня с ней вплотную. Как дежурного городского психиатра, меня вызвали к одному буяну алкоголику, недавно перенесшему белую горячку. Я прибыла на место.
Обстановка двух маленьких комнатушек была убогая. Склонившаяся девушка с ожесточением мыла пол. Когда она приподняла голову, я о становилась, как вкопанная. Это была Мэри.
Она меня не вспомнила.
Ловко выжав тряпку, девушка ополоснула руки и вежливо предложила мне стул.
— А где больной?— спросила я.
— Отец? Там…— махнула она рукой на смежную комнату.— Набуянил и уснул.
Ее глаза показались мне усталыми.
Отец Маруси находился в смежной комнате. Я прошла к нему. Он спал, сидя в старом кресле. Его лицо было испитым, нос покрывала багряно-красная сеть расширенных кровеносных сосудов. Он невнятно промычал что-то во сне, его отечные веки вздрогнули, но не раскрылись. Среди морщин лба выступили мелкие капли пота. Вся его фигура с босыми ногами в калошах казалась неопрятной Я прикрыла дверь и села побеседовать с девушкой.
— Как вас зовут?
— Мэри… Маруся…
В комнату вихрем ворвался мальчик лет десяти с такими же голубыми глазами и вздернутым носиком, как и у Маруси.
Она извинилась и, отложив в сторону портфель мальчика, заставила его вымыть руки. Затем усадила его к столу, подала обед.
— Это брат Витя. Он у нас отличник… Теперь он уже в пятом классе,— сказала Маруся тоном, каким говорят матери.
Отличник украдкой на меня глянул и в смущении провел ложкой по столу.
— Кушай! Да иди немного погуляй, а потом за уроки,— сказала девушка брату.
— Вот мамы у нас нет…— заметила Маруся, когда брат вышел на улицу.
— Давно?
— Три года как умерла…
В комнате стало тихо. Сквозь приоткрытую дверь слышался храп пьяного отца.
— Терплю ради брата, а то, кажется, сбежала бы на край света…
— Не учитесь и не работаете?
— Нет…— Маруся прямо, серьезно посмотрела мне в глаза и вдруг опустила голову и тихо призналась: — Думала выйти замуж, да не вышло…
Ее глаза наполнились слезами, а милое личико с подстриженным рыжеватым чубом стало совсем детским. Мне было жаль ее, как младшую сестру. Видимо, она это почувствовала. Ничего не скрывая, Маруся все рассказал а мне о себе.
— Ну, а кто же ваши подруги?— спросила я.
— Одна — дочь инженера, а у другой отец слесарь… Обе кончили школу и больше ничего не делают.
— Значит, их родители считают это возможным и предоставили им право на праздную жизнь?
Молчание Маруси было ответом на мой вопрос, а потом она продолжала:
— Их девиз — ≪Стиль и яркая жизнь!≫ И мне казалось, что это красивая жизнь…
— Вычурность в одежде всегда смешна…
— Да, пожалуй, верно… Но тогда мне казалось, что это и есть ≪красивая жизнь≫.
— Но ведь мода требует денег!
— Изо всех сил я тянулась и подражала…
— Вы никого не любили?
— Любила… очень любила… студента-медика. И он меня тоже, все страдал обо мне, да вдруг охладел. Подружки уверили меня, что можно приворожить. Повели к одной молдаванке. Была такая в Москве… Три месяца все привораживала. Взяла у меня много маминых и моих вещей, а Мишка так и не вернулся ко мне.
— Он знал что-нибудь о вашей жизни?
— Нет! Он видел меня только на улице… Я говорила ему неправду, что отец занимает большой пост, что живем мы в достатке… Как и мои подруги, я показывалась ему в ярких нарядах. Д ум ал а, что это ему нравится, но ошиблась… Он уехал на Кубань. Недавно я ему о себе написала все.
— Ну, что же, он поступил правильно, что уехал.
— Но ведь Миша сделал мне больно.
— Боль пошла на пользу: вы стали правдивы.
— Разве?— усомнилась Маруся.
— Ваше правдивое письмо, возможно, вернет вам Мишу.
Голубые глаза Маруси сделались влажными. Как бы умоляя, она сложила маленькие руки с облезшим от домашней работы маникюром.
Мне искренне было жаль эту девушку. Как случилось, что такая добрая, чуткая, достойная уважения, она могла стать попугаем?
Пришлось сказать ей все, что я о ней думаю. Маруся не обиделась, она все поняла и заплакала. Ее отец продолжал спать.
На следующий день я снова посетила пьяного отца Маруси, а через неделю направила его на длительное лечение в больницу.
Еще через неделю я зашла проведать Марусю. В двух маленьких комнатках все было так чисто, так блестело, словно ожидали гостей. Сама Маруся была в простеньком белом платье и ее голубые глаза светились радостью.
≪Отчего она такая?≫— недоумевала я. Мы поговорили о будущем, и мне понравилось, что наметила себе в жизни Маруся. Теперь я знала, что она никогда не будет попугаем. И попросила ее:
— Если придет письмо от Миши, вы скажете мне?
— Обязательно!— и она улыбнулась простой, доверчивой улыбкой,— а пока вот это…
Маленькая рука с облезшим маникюром протянула мне листок, сложенный вдвое. Это было заявление Маруси с резолюцией директора завода о зачислении ее в качестве лаборантки.
— Завод в двух шагах от нашего дома, а там и учиться буду.



Перейти к верхней панели