Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Матвей Павлович Гусев щелкнул по тупому носу дракона, стоявшего у него на письменном столе:
— Каменное литье. Хочешь подарю?
— Зачем он мне?
— Увезешь на память о Сахалине. Оригинальная скульптура. Между прочим, ты можешь бросать ему в пасть мелочь. Двести-триста рублей пятаками поместится. Отличная копилка.
— Если бы мне было лет десять,— возразил я.
— Подаришь сыну.
— Он ему сразу же голову отшибет.
— Дочке.
— Она испугается, расплачется.
— Никто не берет,— вздохнул Матвей Павлович.— Каждому гостю предлагаю. В музей, что ли, его свезти?
— Разве он тебе мешает?
— Жена сердится. Убери, говорит, своего каменного идола: в комнату боюсь ночью войти. Сколько лет прошло после того случая, а Ирина все забыть не может. Сильно ее напугал тогда японский домовой.
— Японский домовой?.. Это еще что такое? И причем же здесь дракон?
— Хитер!— усмехнулся Матвей Павлович.— От подарка отказываешься, а историю вытягиваешь. Нет, бери все вместе. Хорош все же зверина,— он снова щелкнул по тупому носу дракона, и тот отозвался глухим звоном.
— Да… с непривычки испугаться можно,— протянул я, разглядывая фантастическое чудовище.
Искусно отлитый из какого-то красноватого камня, дракон походил на большущую, изогнувшуюся в яростной схватке кошку. Но на том его сходство с кошкой и кончалось. Массивная голова с ощеренной пастью, из которой торчали ножевидные клыки и лопатообразный язык, напоминала голову бульдога с львиной гривой. Грива скрывала почти половину туловища на мощных, когтистых лапах. Под коленными сгибами, словно языки пламени, изгибались странные отростки — не то волосы, не то перья. А на хвосте, более длинном, чем сам дракон, птичьи перья торчали по сторонам от основания, от крупа, подобного крупу битюга, до самого конца. Хвост изгибался к голове и взметывался парусом, нижняя часть покрыта выпуклыми завитушками, а верхняя — волнистыми линиями. Из-под рубчатых, нависших бровей зловеще мерцали зеленоватые стеклянные глаза.
— Ладно, возьму я твоего дракона — буду пугать им литературных критиков,— сказал я, чувствуя, что иначе не узнать мне никакой истории.— Рассказывай!
Дом Матвея Павловича стоит в живописном рыбацком поселке, что раскинулся на зеленом пригорке у прозрачного ручья. Ручей шумно сбегает к морю из распадка сопок, протянувшихся крутой цепью вдоль берега. Улица поселка идет по берегу, который плавно понижается в отлогий приплесок, где мерно рокочут волны прибоя.
Волны докатываются до берега ослабленными— разбиваются о каменные рифы, зубчатой грядой торчащие из воды. Меж рифами и берегом густо разрослась морская капуста и другие водоросли. Десятка полтора лодок постоянно работает здесь. Люди в них то и дело наклоняются и вытаскивают из глубины длинные ленты листьев, похожие на рыбу.
Морскую капусту срезают под корень серпами, привязаиными к палкам, потом сушат, связывают в пачки. Это очень полезное растение. В нем йод и другие вещества, вылечивающие от базедовой болезни, не допускающие зоба. Рекомендую морскую капусту употреблять в пищу, в частности уральцам, которые, как известно, живут в безйодной зоне.
Домик Матвея Павловича вроде наблюдательного пункта, из окна виден весь поселок. Сразу понятно: председатель колхоза живет в домике.
— Жил на другом месте, да пришлось сюда переехать. Дракон виноват,— сказал Матвей Павлович.
Опять — дракон! Я начинал терять терпение. Наконец, Матвей Павлович рассказал:
— В сорок седьмом здесь не было ни электричества, ни радио, не было ни одного из тех зданий, которые ты видишь. Японцы с острова эвакуировались к себе на родину, оставив свои рыбацкие поселки. Приехали сюда мы. Огляделись, почесали затылки, видим: не сподручно нам таким манером прозябать, как японцы здесь жили. Все у них не по-нашенски, все на легкую руку построено, временно. Видать, понимали, что рано или поздно придется Южный Сахалин вернуть нам.
Дома у них были сборные, из тонких дощечек, стены двойные, а засыпки нет. Между стен ветер гуляет. Двери раздвигай-задвигай, вроде—- в вагонах метро. Хозяйки наши носы повесили. Здесь еще и отопление было несподручное — чугунные печки самых разнообразных систем для каменного угля. Уголь-то можно в горе ковырять рядом с поселком, целыми пластами наружу выходит. Только нам эти печки ни к чему, такими мы во время гражданской войны отапливались, буржуйками их звали.
Мы навечно селились и сразу начали перестраивать все на свой лад. Прежде всего дома утепляли да складывали кирпичные печи. А осень в том году выдалась свирепая, ветер с ног валил, дожди без конца хлестали. За день на работе притомишься, а дома и обогреться негде, разве лишь по-японски — на корточках возле чугунной буржуйки. В общем, многие у нас тогда стали призадумываться, поговаривать о возвращении в Приморье. Первым удрал председатель колхоза, по болезни, хотя болезнь у него была застарелая и на Сахалине мешала ему не больше, чем в Приморье.
Вот тогда-то меня и выбрали председателем колхоза. Давай, говорят, принимай бразды правления. Ты, парень, все огни и воды прошел, старшина, при орденах и грамотешка есть. Я боялся — не справлюсь, но проголосовали единогласно при одном воздержавшемся.
И тут у нас в поселке открылось одно нехорошее явление. Илья Залетин, старый-старый сетевой мастер, оказался религиозным деятелем. Хороший был мастер, любой невод построить мог, сети посадить или отремонтировать умел, а втихомолку сколотил из отсталого элемента секту адвентистов седьмого дня. Сам стал у них священнослужителем, просвитером, как они называли. Мы поначалу посмеивались, не принимали этого всерьез, величали в шутку Залетина  Ильей-пророком— только и всего. Но секта обосновала свой молитвенный дом в квартире Залетина, и пошли у них моления, а в колхозе недоразумения.
В субботу адвентисты перестали работать, поскольку Залетин объявил им, что бог сотворил мир в шесть дней, а седьмой назвал субботой и сделал его выходным. Мы в субботу работаем, а они песнопения закатывают, аж на весь поселок слышно. В воскресенье у нас отдых, а они работать готовы. Так и стали сектанты отдыхать по два дня в неделю, прямо как во второй семилетке. Но о пятилетках и семилетках они, конечно, не думали, а начали распускать слух, что близится конец света, и остров Сахалин первым под воду провалится, поскольку он в море-океане стоит. И делали, мерзавцы, вывод, что надо бросать колхоз да возвращаться поскорее в Приморье, чтобы встретить конец света на материке. Понимаешь? А Сахалин, стало быть, японские империалисты снова хапнут?
Несколько семейств начали готовиться к отъезду. Осень была. Непогода. Однажды ударил с моря такой свирепый  ветер, что за ночь ободрал несколько крыш и повалил помещение, где мы хранили снасти. Утром мы взялись порядок наводить, склад восстанавливать. Я вместе со всеми рыбаками, засучив рукава, работаю — топор не привыкать в руках держать. Дело спорится. А молельщик сектантский Залетин подходит и говорит с ухмылкой:
— Вас, товарищ председатель, в правлении семейство Хвостовых дожидается, поскольку у них в доме черти завелись.
— Слушай,— говорю,— Илья-пророк, мне некогда шутки шутить.
— Какие там шутки! Марфу Ивановну ночью японский домовой душил. Длань чертова у нее на горле отпечатана, вроде нашей колхозной печати. Сам зрел. Похоже, японцы-то эвакуировались, а своих домовых нам оставили.
— Жаль, что тебя домовой не задавил.
— На все воля божья,— ханжески потупил глаза Залетин.— Сказано в священном писании: волос с головы человека не упадет без воли божьей.
— Ты мне не по священному писанию, а по здравому смыслу скажи — существуют ли домовые?
Пока наш Илья-пророк, Залетин, думал, что ответить, пришли Хвостовы, всем семейством в полном боевом составе во главе с Марфой Ивановной, высокой, худущей старухой. Два сына и муж у нее на фронте погибли, вот ее плохота и одолела. За ней гуськом три дочери на полголовы ниже и на годик младше одна другой, а замыкающим — двенадцатилетний Петька, паренек хоть куда, бойкий, сметливый и проказливый. На лицах женского состава удрученность, а Петька глазами туда-сюда зыркает, смущается.
— Давай, председатель, другую квартиру,— с ходу взяла меня в оборот Марфа Ивановна,— Не можно в этой жить. Изводит нас окаянный.
Перебивая друг друга, затараторили и девчата:
— Боги японские ночью ходят, стонут, плачут!.. Домовой посуду бьет!.. Одеяла стаскивает, водой обливает!..
— Стыдно, девушки,— говорим,— ведь вы же все учитесь. Знаете, что никаких домовых нет.
— Так то у нас нет,— серьезно возражает младшая, Катюша,— А здесь, у японцев, может быть, они водились.
Вот и поговори с ними. Вижу, что Илья-пророк успел уже и здесь подпустить свою теорию.
— Нашенский или японский домовой — не знаю,— говорит Марфа Ивановна.— Только сегодня ночью он меня совсем было придушил. Вот!..
Она распахнула шубенку, и мы увидели у нее на шее четыре синяка слева и один большой— справа! Отпечатки крупные, их могла оставить лишь рука взрослого человека.
— Как схватил меня!.. Последний раз, говорит, предупреждаю, чтобы ты покинула этот дом. Уезжай, говорит, не медля…
— Значит, ты его видела, Марфа Ивановна?
— Видела,— уверенно произнесла Марфа Ивановна.— Он меня еще там, на материке, по ночам душил.
— Выходит, ты домового-то с собой привезла,— насмешливо заметил ей бригадир Черемных и добавил серьезно:—Я про таких домовых читал. Астма у тебя, Марфа Ивановна, и в припадке  удушья ты сама себе горло терзаешь. Будь добра, возьми себя правой рукой за шею. Вот как! Видите, товарищи, ее пальцы в аккурат на синяк приходятся. Вот-вам и домовой собственной персоной. Лечиться надо, Марфа Ивановна, лечиться.
Такой галдеж поднялся — до сих пор в ушах звенит. Хвостовы настаивают: домовой и все. Рыбаки над ними хохочут, а они плачут. Кроме Петьки, который под шумок хотел было улизнуть, но я его задержал:
— Скажи, Петя, почему ты такой трус? Отец у тебя герой и братья — герои, с фашистами сражались, а ты вроде зайца.
— Кто? Я трус!— возмутился Петя.— Да я!., да я!..
— Да. Ты темноты боишься. Когда тебе показалось, будто на кухне домовой, ты посуду с перепугу разбил.
— Так-то — кочерга, она меня как жахнет!..— проговорился Петька.
Все захохотали еще пуще.
— Бывает,— говорю,— бывает, что и кочерга стреляет, когда на нее наступишь. А сестер своих ты как обливал? Выходит, ты и есть домовой?
Петька вырвался и — бежать, только пятки засверкали. Рыбаки ему вслед кричат: стой, стой, куда ты, дедушка домовой! С тех пор пристало к парнишке прозвище — домовой, Петька-домовой.
А Марфа Ивановна уже из упрямства— ни в какую. Убеждения на нее не действуют. Давай, председатель, другую квартиру и все тут.
— Посуди сама, Марфа Ивановна, где я возьму другую квартиру, когда все заняты?— втолковываю я.— Разве кто поменяется с вами. Вот хотя бы Залетин. Илья-пророк — человек божий, его никакой домовой не обидит.
— Мне и на старом месте хорошо, — отвечает Залетин.— А вот вам, товарищ председатель, следовало бы поменяться.
К правлению ближе.
Смотрю, все рыбаки ожидают, буду ли я кого другого уговаривать или сам покажу пример сознательности. Эх, думаю, не поменяюсь — сосчитают, что испугался домового.
Вот и переселился. Домик ничего. По всем признакам, при японцах здесь не жили, а была буддистская, или какой-нибудь другой религии молельня. В углу на тумбе и стоял этот дракон, отлитый из камня. Я было попытался его убрать, но он оказался привинченным вместе с тумбой к полу.
В первую же ночь, только разоспался — слышу, жена толк меня в бок:
— Вставай, Матвей, вставай.
— Зачем?
— Слышишь, кто-то ходит. Боги японские…
Прислушался. Что за диво? По полу — шлеп, шлеп, шлеп — ни дать, ни взять, босыми ногами.
— Дощечка где-нибудь отодралась, ветром ее бьет,— объясняю я.
— А это тоже дощечка?— шепчет жена, а сама ко мне жмется.
Слышу в комнате, чуть ли не рядом, кто-то тихо застонал, заплакал, а после как завоет истошным голосом. Мороз по коже! Но я ведь твердо знаю, что никаких чудес и домовых нет. Встал, зажег свет. Смотрю — никого.
Кое-как успокоил жену, потушил лампу. Минуты не прошло — снова: шлеп, шлеп, шлеп! Будто человек на одном месте топчется, и опять — застонало, завыло, еще пуще прежнего. Зажег свет, осмотрел весь дом — опять никого.
— Стены пустые, ветер в них залетает через какое-то отверстие,— продолжаю я развивать свою теорию,— отодранной дощечкой хлопает, воет.
— Умная у тебя дощечка: когда светло, не шлепает, а в темноте ходит.
Я разозлился. Снял с гвоздя охотничий карабин, сунул жене в руки:
— На! Для самообороны. Потушим свет, и, если снова начнется, сиди, не двигайся. А я попробую найти, откуда эти звуки идут.
Погасил свет. В темноте опять та же какофония началась. Прислушивался, прислушивался — не могу определить, из какого угла все это доносится. Резонанс, что ли, такой, что, кажется, отовсюду звуки раздаются. Зажег свет— стихло. Погасил — все сначала. Вижу, слепые силы природы, вроде ветра, здесь ни при чем. Обязательно человек помогает. Когда свет выключаю, кто-то пускает в ход какую-то хитрую механику.
Говорю Иринке:
— Ты продолжай светом баловать, а я выйду из дому — погляжу.
Тыльная стена дома — над самым овражком, где ручей бежит. Вижу, там кто-то к стене прижался. Я притаился за углом, жду, что будет. Свет в окне погас— человек потянул за что-то вниз. Даже прошуршало — будто проволока или твердая веревка. Свет в доме зажегся — человек онова дерг рукой.
В свете от окна я и разглядел. Стариц Илья Залетин — наш Илья-пророк орудует.
— Привет,— говорю ему,— японский домовой! Ты как — на империалистов или на заграничных религиозников работаешь?
Илья-пророк мгновенно метнулся в сторону, скатился в овраг и исчез. Я — за ним. Слышу впереди — шум, ругань, возня. Подбегаю, а на Илье-пророке наш бригадир Черемных сидит, тот, что Марфе Ивановне про астму объяснял:
— Принимай, председатель, домового,— сказал Черемных, посмеиваясь.— Я его с вечера в овражке караулю.
На той же неделе этого схваченного с поличным домового, то бишь Илью-пророка, судили выездным судом у нас в поселке. Старухи, конечно, увидели, каков их вожак, пресвитер, благовестник. С той поры перевелись у нас и домовые, и сектанты.
Вот и вся история.
— Позволь, Матвей Павлович,— воскликнул я.— А дракон?
— С ним мы в то же утро разобравлись. Механика оказалась хитрой, и не Илья-пророк ее придумал, а еще японцы. На крыше дома вертелся флюгер своеобразной конструкции, хотя внешне обычный, конусный. В нем нашли целый механизм, от ветра дающий разные звуки. К флюгеру шла тонкая проволока, упрятанная в желобке на стене. Стоило потянуть — механизм приводился в действие, в ветреную погоду, конечно. Второй раз потянешь — стоп машина. От звукового механизма медная трубка была проведена в комнату, в пустотелое нутро дракона, он, вроде рупора, все звуки и усиливал.
Мы стояли у окна, на котором теперь красуется дракон. Матвей Павлович показал в море, где по сверкающей глади, за грядой зубчатых рифов шел белый сейнер — моторное рыболовецкое судно.
— Вот этим сейнером и командует Петр Исаевич Хвостов, бывший озорник Петька, единственный домовой, оставшийся в нашем поселке. Добрый рыбацкий капитан из него получился.
Задумчиво помолчав, Матвей Павлович повернулся ко мне:
— Слушай, друг ты мне или нет?
— Друг, конечно.
— Тогда ты все-таки не бери дракона. Оставь мне его на память!



Перейти к верхней панели