Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Глава первая
Упорно уже который год мне снится один и тот же сон. Синий, так я его называю. Почему синий? Не знаю, скорее он черный. Всякий раз вижу скалистую чашу кратера, две луны в ночном небе, их остекленелый свет, который всему придает недвижность старинной, без полутонов, гравюры. Вот так: два мертвенных глаза вверху, сдвоенные у подножья тени зубчатых скал, каменистая площадка кратера, куда в полном беззвучии врезается тупой клин конных рыцарей. Блестят доспехи и шлемы, блестят длинные, наперевес, копья, и эта лавина мчится на нас, прижатых к скале.
Мчится — в неподвижности. Застывший миг времени. Замер смертоносный блеск копий, не колышатся султаны на шлемах, в изломе тяжкого бега недвижны ноги коней — все, повторяю, как на гравюре.
Все это я вижу как бы со стороны. И одновременно я — среди тех, кто прижат к скале, кому некуда податься, в кого нацелены тяжеловесные копья. Для этого второго «я» движение есть, только очень замедленное. Не знаю, как согласуются оба зрения, но во сне никакого противоречия нет. Просто сначала я вижу рисунок, затем себя в нем, оказываюсь сразу и наблюдателем, и участником события. При этом тот и другой «я» с одинаково захолонувшим сердцем смотрят на громаду закованных в сталь рыцарей, их безжалостный строй, в котором нельзя различить лиц, видишь лишь чешуйчатые панцири, темные прорези забрал, щиты и шлемы. Слитность всего, шевеление тупой массы уподобляет это движение надвигу каких-то чудовищных железных насекомых, чья лавина готова подмять все и вся. И я, участник происходящего, как и мои товарищи, недопустимо медленно поднимаю разрядник, в ужасе осознаю, что выхода нет и придется бить насмерть, разить эту лавину чешуйчатого металла, а это же люди, люди! И рука замирает в последнем, таком невозможном для нас движении, и мысль колеблется — не лучше ли резануть по лошадиным ногам? Но лошади — на них почти нет металла, они-то для нас как раз живые, и воображение тотчас рисует вспоротые мышцы, сахарный излом костей, предсмертный всхрап. А секунда, когда еще можно дать огненный, под копыта, для паники и острастки залп, уже потеряна.
Вот такими мы были в канун Потрясения. Тут сон правдив.
Поразительно то ощущение безопасности, с которым мы жили. Ведь начиная с двадцатого столетия, когда человечество познало ядерный огонь, дорога пошла над пропастью, а бремя мощи росло, то и дело крепясь за плечами, как громоздкий раскачивающийся тюк. Экологический, информационный, генетический и прочие кризисы никого не оставляли в покое. О каком благоденствии, казалось, могла идти речь! Но жизнь не подчиняется формальной логике. Каждая победа над обстоятельствами, все социальные, в трудной борьбе достигнутые преобразования, которые только и могли предотвратить тот или иной кризис, так изменили все, что былые времена голода, войн, угнетения и розни подернулись пеленой тумана. Конечно, старинные фантазии, в которых будущее изображалось безмятежным раем, где если и приходится прет одолевать непустяковые трудности, то исключительно в далеком космосе, если горевать, то лишь от неразделенной любви, если страдать, то от неутоленной жажды познания,— такие книги вызывали у нас улыбку. Сладкие грезь! об идиллии, которая, будь возможно осуществить ее, обернулась бы катастрофой, ибо там, где нет противоречий, замирает движение, торжествует скука и наступает духовная смерть!
И все же постоянство побед и долгое социальное благоденствие наложили на на глубокий отпечаток. Мы слишком уверовали, что завоеванное непоколебимо. Что прошлое осталось позади навсегда, что немалый опыт предусмотрительности надежно гарантирует будущее… То, что произошло, надеюсь, нас излечило. В этом, быть может, единственное благо того времени, когда мы едва не лишились самого времени.
Говорят, моя история показательна. Не знаю. Мой долг рассказать о том, как все было, выводы делайте сами.
Начну с того дня, когда я нарушил запрет, что и повлекло за собой все остальное.
В то утро я патрулировал восточную границу центрально-европейского возмущения (какой гибкий эвфемизм для обозначения катастрофы; кто бы заранее поверил, что мы способны так успокаивать себя?). Всю ночь я мотался на предельной скорости полета и теперь не без удовольствия разминал ноги. Стояла редкая в ту пору тишина. День был мглистый, спокойный, чуть шелестела листва. Коммуникатор молчал. Я наслаждался коротким отдыхом, брел среди светлой весенней зелени, которой все нипочем, и старался не терять из виду Барьер.
Его сиреневое свечение разрезало мир надвое. Силовое поле бритвой прошлось по лесу, вспарывая корневища, траву и мох, ссекая ветви. За Барьером земля казалась вздыбленной каким-то чудовищным, все кромсающим лемехом. Словно кто-то пропахал им вслепую, затем сдернул прежнее покрытие земли и на его место уложил новое, ничуть не заделав рваный грубый шов. Позади него был уже другой лес. И другое время.
Правда, здесь шов не был таким жутким, как в прочих местах. Даже неровности почвы в общем-то согласовывались, что было верным признаком малого сдвига времени. Впрочем, возраст аномалии мне и так был известен, не это предстояло установить, тут я мог спокойно наслаждаться минутами тишины.
Такими, однако, они были лишь с моей точки зрения. Барьер не достигал вершин самых высоких деревьев, и поверх него то и дело сигали белки, столь стремительно, что их длинные распушенные хвосты казались рыжими выхлопами реактивной тяги. Очутившись на той стороне, белки начинали возбужденно цвирикать и скакать с ветки на ветку. Птицы пели лишь далеко в глубине леса, здесь они проносились в молчании, а некоторые метались кругами, словно искали что-то. Еще бы! Сразу за «швом» начинался уже иной лес, и, главное, там было лето — даже сквозь зыбкое свечение Барьера я различал на кустах малинника осыпь спелых ягод. Май и июль соседствовали; белок и птиц такое, естественно, озадачивало. Нам бы их заботы!
Тем не менее в ту минуту мне было не скажу легко и радостно, но светлей, чем обычно. В природе есть что-то успокоительное: рушился мир целой планеты, признаки катастрофы были прямо перед глазами, хватало и своей печали, а я вопреки всему испытывал удовольствие от ходьбы, шустрого мелькания белок, вида спелых ягод и даже от запаха вздыбленной земли. Очевидно, сказывалась и усталость от долгого нервного напряжения. Разум честно фиксировал обстановку, сопоставлял, делал выгоды, однако сознание как будто дремало, и навязчивым мотивом в нем почему-то крутилась одна и та же фраза: «Пока существуют белки, пока существуют белки…»
Что я этим хотел сказать? Что пока существуют белки, еще не все потеряно?
То, что внезапно открылось за резким изломом Барьера, начисто вышибло сонную одурь. Впереди разноцветным огнем полыхала осень! Та ранняя чистая осень, когда свежи и ярки все оттенки перехода красок от темно-зеленого к багряному, когда уже наметан шуршащий покров листвы, но убор деревьев еще плотен и густ. Скупое сообщение со спутника об очередном хроноклазме, которое привело меня сюда, плохо подготовило к встрече с этой трагичной красотой. Позади осталась весна, справа было лето, впереди — осень. Все вместе составляло нечто непередаваемое— пятое время года.
И над всем простиралось грустное мглистое небо. Вдали на пригорке неопалимым костром горела куртина берез.
Осень клином подступила к Барьеру, но нигде не пересекала черту, и я было подивился расторопности полевиков, которые, выходит, успели оградить новый хроноклазм, как тут же сообразил, что дело не в этом. Ничего они не успели и успеть не могли. Просто новый сдвиг произошел в пределах старого. Отрадно! Небрежная скупость сообщения стала понятной: космическим наблюдателям хватало забот поважней, им некогда было возиться с уточнением характера и границ столь мелкого и неопасного возмущения.
Итак, какая, спрашивается, передо мной эпоха? Золотая осень, те же, что и теперь, березы, осины, клены. Явно не мезозой и даже не третичный период. Геологическая современность. С одной стороны, очень хорошо, а с другой, может быть, и очень плохо.
Я пригляделся внимательней. Шов, отделяющий осень от всего остального, был куда грубее прежнего. Всюду развалы, выворотни корневищ, влажные и даже как бы дымящиеся срезы глинистых увалов, рыжая муть ручейка, который уже не знал, куда ему течь,— словом, хаос. Налицо были признаки глубокого разлома времени, так как одно дело смещение на века и совсем другое — на тысячелетия: то, что в наши дни стало ложбиной, тогда могло быть луговой гладью, даже скатом холма. И наоборот. Тут нечего было ожидать плавной стыковки рельефа. Ее и не было. Ни там, где чужая осень граничила с нашей весной, ни там, где она вторгалась в иноеременное лето. Только растительность была, в общем, одинаковой. Что ей наши жалкие века и тысячелетия!
И все же — какое прошлое передо мной?
Включив гравитатор, я перемахнул через Барьер и опустился далеко за чертой хаоса. Под ногами тотчас зашуршали листья, легкие вобрали в себя щемящий запах увядания. Чувства невольно настроились на встречу с осенней прохладой, но разница температур, конечно, успела сгладиться. «Интересно,— подумал я мимолетно,— что теперь будет с листвой? Опадет или сквозь желтизну увядания пробьется свежая зелень?»
Посторонние, конечно же, мысли. Строго говоря, мне следовало поскорее взлететь и разведать все сверху. Но уже от сознания этой необходимости заныли все мускулы исхлестанного ветром лица. Успеется, решил я. Так, с маленькой поблажки себе, все и началось. Слепо я вошел в лес. Безбоязненно, как привык это делать всегда.
Я старался не чересчур удаляться от стыка с прежним хроноклазмом, так как, помимо прочего, надо было еще определить, стоит ли их разграничивать Барьером. Иногда это оказывалось необходимым, однако я надеялся, что здесь этого не потребуется. Плохо у нас сейчас было с энергией. Что там плохо — бедственно!
Лес густел, и как-то сразу помрачнело мелькавшее в просвете листвы небо. Мутным оно стало, недобрым. И как прежде, ни ветерка. Что меня радовало, так это чащобная захламленность леса. Нигде ни малейшего признака человеческой деятельности, всюду ломко трещащий под ногами валежник, очевидное безлюдье, а если так — нет смысла ставить новый Барьер.
Однако я не стал торопиться с выводом и правильно сделал. Впереди обозначился косогор. Подлесок расступился, сразу открыв строй мачтовых сосен, под которыми было просторно и гулко. Вверху долгим вздохом порой прокатывался глухой шум вершин, В прогалах тускло серело небо, однако его света было достаточно, чтобы еще издали различить на косогоре какой-то темный, мерно раскачивающийся меж стволами предмет. Взад-вперед, взад-вперед, так он маятником ходил в мглистом просвете неба. Даже вблизи я не сразу понял, что это такое, как вдруг в сознании мелькнул полузабытый образ.
Зыбка! Даже не колыбель, зыбка; память почему-то вынесла наружу именно это древнее, как мой собственный род, слово.
Зачем она здесь, в лесу?
На фоне мрачнеющего неба тихо раскачивалась подвешенная на ремнях такая маленькая колыбель ребенка. Внизу холмиком бугрилась еще не успевшая оплыть земля.
Это сказало мне все. Могила ребенка. Над ней — его зыбка. Глубокой и печальной стариной повеяло на меня от этого обряда.
О древности свидетельствовала и сама колыбель. Ни единого гвоздя, все крепко и грубо сколочено никак не металлическим топором. Внутри подмокший, уже чуть прелый мех. Отполированное долгим касанием материнских рук дерево потемнело. Скорее всего верхний палеолит, время, когда покойников уже снаряжали в потусторонний мир. А что надо младенцу там, в ином мире? Только его колыбель…
Я отошел со стесненным сердцем.
Оставалось выяснить, есть ли тут сами люди. Спускаясь с косогора, я наткнулся на осклизлую, явно звериную тропу и решил ею воспользоваться. Первобытные люди умеют прятаться, и они, конечно, попрятались так, что их вряд ли сыщешь с воздуха даже инфрадетектором. А вот звериными тропами они, понятно, не пренебрегали, и здесь мог оказаться их свежий след.
Тропинка вела вниз сквозь кусты. Следопыт из меня, само собой, никакой, это умение давно стерто цивилизацией. Но тут не требовалось быть охотником, чтобы убедиться в обилии всякого зверья: сырая почва была истоптана острыми копытцами, в кустах что-то шуршало, вспархивало, а однажды вроде бы даже мелькнула бурая медвежья спина. Как всякий человек своего времени, я не испытывал ни малейшего страха перед хищниками, но разум велел остеречься, и я на всякий случай достал разрядник. Сделав это, я странным образом почувствовал себя немного иным, чем прежде. Возможно, дело было в звериных запахах, на которые откликнулся инстинкт. Изменилась даже моя походка; я шел уже не так споро, глаза озирали кустарник, ноздри ловили далекие токи воздуха. Более того, я вдруг почувствовал, что вспоминаю и эти запахи, и эту узкую тропу как пережитое, словно когда-то шел по опавшей листве, шел настороженно, готовый затаиться, подстеречь, наброситься или, наоборот, убежать, хитро запутывая свои следы.
Ничего удивительного в такой перемене не было. В нашу службу подбирали людей с проблесками атавизма, потому что разведчик мог оказаться (и часто оказывался) в условиях, когда они требовались. Любопытно, что при отборе особое внимание обращали на то, любил ли человек в детстве играть в индейцев. Я любил и позже не раз задумывался над судьбой всех этих могикан, гуронов, навахо. Поразительная судьба! Сломленные цивилизацией белых прежде, чем расцветала их собственная, почти истребленные, они, как никто, завладели воображением детей всех времен, наложили такой отпечаток на духовную культуру столетий, что это их влияние не только не исчезло со временем, но и пригодилось людям в трудную для них минуту. Недаром детство человека напоминает детство человечества, и лучшее в нем не случайно воспламеняет искусство, которое, собственно, и продлило духовное существование тех же индейцев. Мужество, стойкость и верность не гибнут в разгромах.
Зачислению в разведчики еще более, конечно, способствовала моя профессия учителя. Крепче, чем нас, закаливают разве что космонавтов. И то как сказать! Во всяком случае, наша подготовка куда разнообразней, ибо мы должны быть искусниками во всем, начиная с игры в прятки, кончая популяризацией новейших космогонических гипотез. В конце концов, неожиданности далеко не каждый день подстерегают космонавтов, у них из месяца в месяц все идет по программе, и в этой работе велика доля предусмотренного. Не то у нас. Наперед неизвестно, что произойдет в следующую минуту, какой фортель выкинет тот или иной подросток, что он спросит и сделает. А реакция должна быть мгновенной и точной, иначе потом не оберешься хлопот. Конечно, и здесь есть стандартные ситуации, но и в них каждый подросток неповторим, все они изобретатели, а энергию каждого надо исчислять в мегаваттах. Тут приходится держать ухо востро, уметь все, что умеют они, только лучше, быть универсалом, чтобы никакой вопрос не застал врасплох. Всегдашнюю готовность к неожиданностям, психофизическую устойчивость к постоянным стрессам, мгновенность реакции — вот что в нас воспитывали годами, хотя, разумеется, не только это. Но именно это потребовалось теперь, когда стали нужны особого рода разведчики, а готовить их было некогда. Вот почему в наших отрядах оказалось так много бывших учителей.
Вильнув, тропинка вывела меня к перелеску. За редкими деревьями приоткрывалась пойма извилистой и мутной реки, которая тоже вроде бы не знала* куда ей течь. Еще недавно я сразу вышел бы из-за укрытия и, как положено властелину Земли, хозяйски оглядел бы местность. Теперь я этого не сделал. И моя осторожность была вознаграждена.
Затаившись в кустарнике, я почти сразу уловил впереди чье-то присутствие. Как это произошло, я не знаю. Ветер тянул в мою сторону, но вряд ли мое неразвитое, хотя и обострившееся обоняние могло подсказать, что я не один. Тогда, возможно, шорох? И это сомнительно, поскольку незнакомец, как я потом убедился, был бесшумен, подобно тени. Все же что-то сработало во мне, как сигнал. Я осторожно прокрался вперед и раздвинул мешавшие обзору ветви.
Человек!
Прижавшись к стволу ивы, неподалеку стояла девушка, почти подросток. На ней не было ничего, кроме пояска из шкур и какого-то ожерелья на шее. Волнистая грива волос явно не знала ножниц. Я затаил дыхание. Девушка, несомненно, принадлежала к тому же, что и я, виду  «человека разумного», более того, телосложением она так напоминала девушек моей эпохи, что мне даже показалось, будто я ее уже где-то видел.
Конечно, иллюзия длилась недолго. Девушка повернула голову, и на меня глянула дикарка. Нет, ее лицо не было ни тупым, ни свирепым. Дело в ином. Цивилизация утончает чувства, эмоции у нас те же самые, что и у наших далеких предков, но их спектр разнообразней, мягче и тоньше, крайности сглажены — сравните, например, взрослого и ребенка, и вы поймете, что я хочу сказать. Здесь богатства эмоциональных оттенков и переходов не было и в помине. Обычное для людей моего времени и такое редкое в древних веках выражение достоинства,— вот что сближало нас и обманывало при первом взгляде. А ведь ее дела были хуже некуда. Шутка ли, внезапно увидеть, как померк прежний день и занялся новый! Как одно небо в грохоте землетрясения сменилось другим, и в осеннем воздухе повеяло запахом весны. Вдобавок сдвиг времени, похоже, отрезал девушку от соплеменников, что само по себе было трагедией. Особенно в ту пору, когда человек не мыслил себя вне племени и прочих людей обычно считал врагами. Ведь даже Аристотель полагал изначально свободными лишь греков, все остальные представлялись ему варварами и, как следовало по его логике, естественными рабами.
Не потому ли девушка и не искала укрытия, что заранее чувствовала себя обреченной? Впрочем, здесь, на открытом месте, она по крайней мере могла издали заметить опасность и, оценив ее, либо кинуться наутек, либо нырнуть в реку, либо вскарабкаться на дерево. Здесь у нее были кое-какие шансы спастись. Выжить, пока стоит день. Ночью, не этой, так следующей, с нею, очевидно, будет покончено. Ей это, конечно, было известно.
Возможно, я последний, кто видит это юное, прекрасное в своей юности и уже обреченное существо. Было легко предвидеть бесшумный прыжок из темноты, недолгое сопротивление, вскрик…
Ну и ладно, подумал я, чувствуя себя подонком. Не мое это время. И вообще, чем я могу помочь, даже если бы имел на то право?!
Хватит, пора уходить, таким трагедиям сейчас несть числа.
Но я медлил. Я знал, что должен быть толстокожим, все мы это знали, кругом гибли и наши люди, я сам как раз неподалеку отсюда потерял дорогого мне человека, и для спасения других надо было, не отвлекаясь, делать свое дело.
Надо было уходить.
Однако не успел я двинуться, как справа из лесочка показались люди. Четверо в зеленовато-серых мундирах с каким-то допотопным оружием в руках. Появление солдат здесь, в каменном веке, было столь диким и неуместным, что я не сразу сообразил, откуда они взялись, хотя удивляться, в сущности, было нечему: соседняя зона находилась в двух шагах, а там был двадцатый век.
Форму я отождествил не в ту же секунду, а когда отождествил, то почувствовал брезгливое любопытство: фашистских солдат мне видеть не доводилось. Впрочем, парни были как парни. Моего возраста, рослые, загорелые, видно, привычные к физическому труду. Вопреки ожиданию, на их лицах не было ни растерянности, ни страха, разве что некоторое обалдение, вполне понятное, когда происходит неизвестно что и вдобавок из лета сразу попадаешь в осень. Но солдатская привычка приспосабливаться к любым обстоятельствам, похоже, чего-то стоит: держа пальцы на спусковых крючках своего оружия, парни шли осторожно и все же уверенно. На их естественно потрясенных лицах все еще как будто лежал отсвет недавних побед. Весь облик солдат словно говорил, что им, подмявшим Европу, решительно плевать на все непонятное, и пусть даже перед ними разверзнется ад, они и его пройдут с боем, одолеют, как уже одолели стольких врагов. Да, так они и шли, их самоуверенность завораживала,
Девушку они заметили несколько секунд спустя. И, как по команде, замерли. Крайний, белобрысый детина, сложил губы трубочкой, словно намереваясь свистнуть. На лицах остальных возникло радостно-недоверчивое изумление. Высокий, стоявший посредине парень сдвинул каску  к затылку, точно освобождаясь этим движением от чего-то сугубо военного.
Было в этой их непосредственности что-то ребячье. Я даже позабыл, кто они такие, и совсем упустил из «иду, какое впечатление производил на мужчин прошлого вид юной, хорошо сложенной и почти голой девушки.
Она, я в этом убежден, заметила их раньше, чем они ее. Но не шевельнулась. Даже не взглянула в их сторону. Будто их не было вовсе. Рассчитывала, что ее не заметят?
Все разъяснилось спустя минуту. Не сказав друг другу ни слова, только обменявшись взглядами, солдаты развернулись в цепь и, пригибаясь за кустами, стали быстро окружать девушку. Я чуть не вскрикнул при виде этого четко отработанного волчьего маневра. Загон, я был свидетелем загона, охоты на человека!
Девушка наконец рванулась. Но то было чисто импульсивное движение, ибо, сделав к реке два-три ковыляющих шага, она упала.
Вот оно что! Девушка так долго оставалась неподвижной просто потому, что не могла бежать.
Конечно, это поняли и солдаты. Они двинулись к ней, уже не скрываясь. Белобрысый хлопнул высокого по плечу, оба засмеялись. Все разом заговорили.
Изрядная архаика, тем не менее их речь была понятна без лингвасцета. Хуже было со смыслом реплик, которыми они перебрасывались. «Аппетитный, однако, язык…» — при чем тут язык? «Во, выставилась, на такое паскудство только унтерменши способны!» — интересно, а это как понимать? «Дурак, раз выставилась, значит, дело знает. Сначала допросик…»
Белобрысый удовлетворенно потер руки.
Что?! Я не поверил своим ушам. Бред, не слепые же они! Ведь перед ними девочка. Раненая! Неужели эти мужественные, так повеселевшие ребята, неужели они способны…
Никакой ошибки, о том у них и шла речь. Разумеется, они перенервничали, взвинчивали себя бравадой, но это только распаляло их. Просто мне было нелегко влезть в их шкуру, хотя в историческом, точнее, в хронологическом смысле фашисты были куда ближе ко мне, чем эта девочка из пещер. Переодень меня в их форму, я выглядел бы очень на них похожим. Подошвы их крепких сапог твердо и уверенно придавливали траву. Меж ними и дикаркой остался лишь шаг. И тут она встала на ноги, напряженно, но без страха вглядываясь в их веселые лица.
Очевидно, выражение этих лиц ее обмануло. Впрочем, кто знает!
Они о чем-то заговорили с нею, ветер отнес слова, и, не получив ответа, перешли к действию. Самый рослый из них обошел девушку сзади и, перекинув оружие через плечо, быстрым и точным движением заломил ей руки.
Дальнейшее его, надо думать, удивило. Девушка с неожиданной силой тряхнула плечами, высвободилась.
Улыбку сдуло с их лиц. Задний вскинул оружие и отскочил вбок. Да, это были профессионалы… Двое других, не сговариваясь, ударили девушку. Один сделал молниеносную подсечку, кулак другого врезал в скулу. Девушка упала.
Рассуждать было некогда, руки опередили мысль. Я вскинул разрядник. Ширкнувшая над головой молния — зрелище, надо полагать, впечатляющее для тех, кто в глаза не видел разрядников. Я не сомневался, что эти типы кинутся врассыпную, как зайцы.
Ничего подобного. Они остолбенели, да, но им нельзя было отказать в мужестве и находчивости. Они действительно кинулись врассыпную, но лишь затем, чтобы залечь поодаль друг от друга, вскинуть автоматы и полоснуть очередью в мою сторону. Что значит солдатская выучка! Они не видели, откуда вылетела молния, и вряд ли поняли, с чем имеют дело, тем не менее уверенно ответили огнем на огонь. Пули тут же осыпали ближайшие ко мне кусты. Легко было догадаться, что так будут прочесаны и все остальные.
Я никогда не был под обстрелом и не сразу поверил в реальность происходящего. Помог опыт бесчисленных игр; в мгновение ока я оказался на земле, бесшумно залег и занял боевую позицию. Все же я никак не мог побороть изумление. Мне все еще казалось невероятным, что кто-то моей силе осмелился противопоставить свою, что режущие листву пули несут смерть. Мелькнуло даже шальное желание перехватить пулю, как я это, бывало, делал со стрелами, когда мы играли в индейцев. Потребовалась не одна секунда, чтобы рассудок взял верх.
Тем временем обстрел вслепую сменился прицельным, видимо, они уловили какое-то движение. Я лишний раз убедился, что имею дело с профессионалами. Одна пуля взрыла землю рядом с моей рукой, другая просвистела над ухом. Ах, так!..
Я не хотел их убивать, да и не имел на то права. Но наказать эту нечисть я мог и не преминул это сделать. До предела сузив угол поражения и уменьшив заряд, я аккуратно, чтобы никого не задеть, воткнул по молнии перед носом каждого из бандюг.
Земля полыхнула.
Это подействовало. Стрельба разом оборвалась, бравые парни пустились наутек, виляя задами, по-пластунски заскользили меж кочками. Этого, я решил, таким пакостникам мало. Не дам я им отступить по-солдатски: бандитам — бандитов! Несколькими вспышками, которые слегка подпалили их сзади, я заставил молодчиков ускориться и уразуметь, что спасение в бегстве. Наконец-то до них дошло, чего я от них хочу! И что противиться моей силе бессмысленно.
Они задали деру,— только замелькали подковки сапог. Так они, верно, еще не бегали! Наконец их спотыкающиеся фигуры скрылись километрах в полутора.
Тогда я встал и вышел из-за кустов. Хотя парни и получили по заслугам, на душе было муторно, словно я развлечения ради поиграл в кошки-мышки. Девушка лежала среди проплешин гари, она была без сознания, что меня не удивило,— еще бы, натерпеться такого! И только когда я над ней наклонился, мне стало ясно, в какой тупик я себя загнал. Ладно, от затянутых в мундир подонков я ее избавил. А что дальше? Если эти бандиты и не вернутся, то уж хищники точно не заставят себя ждать.
От этой очевидной мысли мне стало совсем тоскливо. Прежде я разглядывал девушку, решая абстрактную задачу ее дальнейшей судьбы. Конечно, я и тогда ее жалел, но то была умственная жалость. Теперь у моих ног лежал беззащитный подросток, измордованная девчушка. Ее голова припала к руке, словно она спала, правая нога была неестественно вывернута в лодыжке, под глазом вспухал синяк, из полуоткрытого рта с неровным дыханием вырывались постанывающие всхлипы. Над бровью, совсем как у Снежки, темнела родинка. Тут мне стало совсем нехорошо, разом всплыло все, о чем я старался не думать,
Став на колени, я осторожно ощупал поврежденную ногу. Закрытый перелом, тут не могло быть двух мнений. В клинике ее сразу привели бы в порядок, но о клинике нечего было и думать. Положив руку ей на запястье, другую опустив на лодыжку, я сосредоточился, впустил в себя ее боль и попытался наладить психорезонанс. Может быть, мне и удалось бы все довести до конца, но она открыла глаза. Хорошие у нее были глаза, добрые, Я боялся, что она завопит в испуге, и улыбнулся, как улыбаются детям, когда хотят их успокоить. Она не закричала, даже не ворохнулась, только зрачки расширились. Вряд ли моя улыбка была причиной такого ее спокойствия. Просто успел возникнуть слабый психорезонанс, она почувствовала, как от прикосновения моих рук слабеет боль и по всему телу разливается благодетельное тепло.
— Лежи, маленькая, лежи, —сказал я, когда она попробовала приподняться.
Слов она, конечно, не поняла, но голос подействовал. Она опустила голову, и я готов был поклясться, что читаю в ее взгляде благодарность. Я снова улыбнулся ей, и она, к моему удивлению, ответила тем же. Это было уже странно, потому что древние племена, как я уже говорил, любого чужака склонны считать врагом, а я в своей одежде был для нее чужаком вдвойне. Впрочем, так ли удивительна ее доверчивость? Язык взглядов, жестов и голоса прекрасно понимают даже животные.
Тем лучше? Или, наоборот, хуже… Психорезонанс, конечно, давно оборвался, а я был слишком взволнован, чтобы установить его снова. Так или иначе медицинскилл пакетом все равно надо было воспользоваться. Мое движение, когда я его доставал, вызвало скорее оторопь, чем испуг.
— Ничего, ничего,— говорил я, втирая в опухшую лодыжку биоактивную пасту.— Все будет хорошо…
Она что-то проговорила в ответ. Я потянул руку за лингвасцетом, но оказалось, что он уже вставлен в ухо, я и не заметил, когда успел это сделать. Конечно, лингвасцет ничего не перевел,— в его распоряжении пока было слишком мало слов чужой речи. Наступил мой черед по тону голоса и выражению лица соображать, что именно было сказано. Кажется, ничего враждебного,
Что же, однако, делать с нею дальше? Бросить ее я уже не мог, остаться с нею — тоже. Был один-единственный выход, но тогда я вступал в конфликт с установленным правилом. Накладывая повязку, я все еще колебался. Пожалуй, только сейчас я ощутил силу дисциплины как что-то внешнее и, оказывается, не всегда справедливое. Такие понятия, как долг, обязанность, уже давно стали для меня чем-то вроде воздуха, которым дышишь. А что может быть естественней дыхания? Что может быть естественней выполнения внутреннего долга? Всегда как-то так получалось, что любой поступок совпадал с велением совести. И когда Горзах приказал ограждать чужие времена барьерами, ни в коем случае не допускать проникновения людей другой эпохи в нашу, то это решение было в такой же степени его, как и моим. Не только потому, что оно основывалось на общем решении, но и потому, что в нынешней ситуации казалось единственно возможным и верным. Не хватало еще, чтобы к общему хаосу добавилось вторжение невесть каких племен и народов! Подумать страшно, что бы могла натворить даже та четверка молодчиков с автоматами, ворвись она в любой наш поселок… У кого там окажется под рукой разрядник?
Словом, Горзах был кругом прав. Только что же мне делать вот с этой бедняжкой? То, что издали представлялось несомненным и, конечно же, благодетельным для самих людей прошлого, теперь означало смертный приговор этой девочке. А ведь в ее беде были виноваты мы сами! Одни мы, никто больше. И то, что наша вина была невольной, ничего не меняло по существу. Наша ошибка вырвала ее из далекого прошлого и перебросила сюда. В моем, не каком ином времени оказался живой человек, которого по долгу совести и всем законам морали я должен был спасти, а из соображений высшей целесообразности и согласно приказу, наоборот, обязан был оставить там, где ее растерзают не фашисты, так хищники. Добро бы еще мои попытки помочь встретили ужас, отталкивание, злость. Нет, она доверилась мне. Что же теперь — бросить ее и погубить?
— Не пугайся,— сказал я тихо.
Я поднял ее на руки. Она не сопротивлялась, только в глазах возник немой вопрос. Ее интуиция была поразительной! Похоже, она понимала мое состояние и верно оценила намерение, потому что стоило жестом попросить ее обнять меня и сцепить руки на шее, как она тут же сделала это с таким же доверием, с каким это сделала бы любая девушка моего времени. Я даже усомнился в верности всего, что читал о людях палеолита.
Убедившись, что она крепко сцепила руки, я включил гравитатор и полого взмыл со своей ношей. Дрожь прошла по ее телу, но она не забилась, не вскрикнула. В ее глазах застыло безмерное удивление.
Я задал такую скорость, что воздух стал упругим и нас пронизывал ветер, а защитный колпак я включить не мог, поскольку энергии едва хватало на все остальное. Мой костюм, как и подобает, тотчас отозвался на охлаждение тела и усилил подогрев. Но девушка могла замерзнуть, и я было подумал, не остановиться ли, не натянуть ли на нее куртку. Но нет, к холоду ей, похоже, было не привыкать, недаром до катастрофы она по осенней погоде разгуливала почти голышом. Она лишь прижалась тесней. Струящиеся по ветру волосы щекотали мое лицо и руки, сквозь ткань одежды я чувствовал быстрые толчки ее сердца.
Барьер остался далеко позади, здесь была уже наша территория. Наша? Давно ли мы считали своей всю Землю… Ни в каком кошмаре нам не снилось, что ее придется делить с теми, кто жил задолго до нас. С людьми и с нелюдьми.
Хорошо, что во время прежнего полета я заприметил эту пещерку, теперь не надо было искать убежище. Я затормозил у входа, внес туда девушку на руках, и — велика власть искусства! — в моем воображении возник образ рыцаря, спасающего принцессу от злого дракона. Я возмущенно затряс головой, настолько неуместной была вся эта романтическая чушь.
Нарвать травы и устроить девушку поудобней было делом недолгим. Не слишком удобное ложе, но вряд ли она привыкла к лучшему. Я оставил фляжку с питьем, все неизрасходованные концентраты и, быстро повернувшись к выходу, слабо помахал рукой. На большее у меня не было душевных сил. Она посмотрела мне вслед как бы в раздумье, слегка недоуменно, с тем недосказанным выражением лица, которое было так свойственно Снежке. Снова меня оглушило это поразительное сходство, которое буддисты объясняли бы переселением душ, но в котором не было ни грана мистики. Ведь тип человека почти не изменился с пещерных времен, а закон больших чисел есть закон больших чисел. Если даже в одном поколении человек может найти своего двойника, то что же говорить о сходстве во множестве поколений!
И все-таки я не мог отделаться от впечатления чуда.
— Не беспокойся, я приду,— пообещал я, хотя не был уверен не только в завтрашнем дне, но и в следующей минуте.

Глава вторая
Так я нарушил запрет и стал преступником. Может быть, это слишком сильно сказано, но чувствовал я себя погано. Даже не потому, что перенес девушку на свою территорию (тут я не сомневался в своей правоте), а потому, что не мог никому об этом сказать. Не мог, ибо в таком случае Горзах… Да, что бы сделал Горзах? Само собой, распорядился бы вернуть девушку обратно. Ведь для него она была статистической единицей, мало что значащей, когда речь идет о спасении миллиардов. Тут ничего нельзя было доказать, Горзах был бы столь же прав в своем решении, как я в своем. Оставалось и дальше сохранять тайну. Не свою, личную, что было естественно, а такую, которая затрагивала общество, чего ни со мной, ни с моими друзьями не случалось ни разу.
С запозданием я сообщил в Центр результаты разведки и доложил свои на этот счет соображения. По делу никаких вопросов не последовало: хроноклазм был ничтожный, на такие мы уже перестали обращать внимание. Не вышло за пределы Барьера — хорошо; не возникли при этом огневики — прекрасно!
Однако мой голос, похоже, сказал больше, чем я того хотел.
— Что-нибудь не так? — этот дежурный был мне незнаком, разговор велся по радио, но я мысленно увидел его участливое лицо.
— Все в порядке,— быстро ответил я.— Немного устал,
— Тогда извини. Доброго отдыха!
— Спасибо.
Он отключился. Голос у него был с хрипотцой, тоже вымотался, бедняга. Меня кольнуло невольное чувство вины.
Мало что так рассеивает скверное настроение, как неспешный, ради отдыха, полет над непотревоженной землей, плавное скольжение над лугами и перелесками, откуда волнами накатывает запах весенних трав, свежей листвы, болотцев и терпкой хвои. Я летел по прямой, подо мной всюду была земля нашего века, которую и ребенок мог безбоязненно обойти босиком. Лишь в одном месте путь клином пересекал Барьер. Я не стал его огибать, потому что именно там должен был находиться Карл-Иоганн (а может, Фридрих-Вильгельм), который всегда приводил меня да и других в хорошее расположение духа. Конечно, за те дни, что я его не видел, он вполне мог исчезнуть вместе со своей мызой. Уже ни за что нельзя было поручиться, и, говоря кому-нибудь «до свидания!», никто не знал, увидит ли своего друга или тот канет в глубину веков, а то и миллионолетий. Думать об этом не имело смысла.
Карл-Иоганн, он же Фридрих-Вильгельм, оказался на месте. Черепичную крышу дома я заметил издали и, снизившись, нырнул в густую крону деревьев, которые осеняли мызу. Я не боялся напугать Карла-Иоганна (опыт показал, что это невозможно), мне лишь хотелось полюбоваться им без помех.
Полюбоваться было на что. Карл-Иоганн, как всегда, стоял у порога своей чистенькой мызы (возможно, домик назывался как-то иначе, но первый, кто его обнаружил, употребил слово «мыза», так и пошло). Сухопарый, уже в летах, Карл-Иоганн стоял, как на параде, его медная кираса ярко блестела на солнце, которое наконец выглянуло из-за облаков. Блестела и наклоненная к землё шпага. Рыжие усы хозяина топорщились. Словом, КарЛ-Иоганн-Фридрих-Вильгельм, или как его там, пребывал в своей обычной позиции. За его спиной копошились куры, такие же чистенькие, как аккуратно подметенный дворик, как ровные кирпичи стен, как до голубизны вымытые окна, как тщательно подстриженные кусты жимолости вдоль ограды. Кур горделиво опекал огненно-рыжий осанистый петух.
И это посреди всеобщего раззора! Никто из нас не видел Карла-Иоганна в другой позиции, разве что дождь загонял его под навес. Вероятно, он отдыхал, но когда — непонятно. Ему было безразлично, печет ли солнце его седую, с хохолком на макушке голову, обычно, впрочем, прикрытую Шлемом с насечкой. Похоже, так же безразличен ему был род возможной опасности, любую он был готов встретить быстрым и -точным выпадом шпаги. Он стоял гордо и ничего не боялся. Кремень-старик! И какой контраст с жителями соседнего городка, которые, обнаружив неладное, подняли вой и, не знаю уж по какой причине, возможно, религиозной, экспромтом затеяли небольшую резню. Ну и дал же им Карл-Иоганн, когда они к нему сунулись! С тех пор он и утвердился в своей позиции. Хотя нет. Это случилось раньше, когда он заприметил в небе нашего разведчика. Нисколько не удивился, но со своей точки зрения вывод сделал правильный: человек, летящий, как птица, может коршуном обрушиться на дом и семейство, а потому надо бдеть непрерывно. Что он и делал. Семейство же его, как говорили, состояло из пухлой розовощекой жены и трех весьма независимых карапузов, которые иногда прорывались во двор, за что маменька их тут же порола хворостиной. От нее мы и услышали имя хозяина. Правда, она почему-то называла его то Карлом-Иоганном, то Фридрихом-Вильгельмом.
Впрочем, это несущественно. Мужество и стойкость Карла-Иоганна вызывали уважение. Опрятность, с какой поддерживался дом, тоже. Во всем теперешнем хаосе это было, пожалуй, единственное место, где все шло, как заведено, как должно, как прежде, непоколебимо. Скала в бушующем море! Конечно, бравый воитель защищал только себя и семью, однако в этой комичной фигуре было такое достоинство и такое презрение к опасности, что на сердце становилось легче.
Странные мы все-таки существа, люди! Были, есть и, видимо, будем.
Я немного полюбовался старым чудаком (за это время он лишь чуть изменил позу— как на тросточку, слегка оперся на шпагу). Делать мне здесь было решительно нечего, и, прошептав Карлу-Иоганну «до свидания!», я взмыл в небо.
Зона возмущений осталась позади. В небе нашего времени, как и внизу на дорогах, никакой паники, естественно, не было. Однако все, что могло двигаться, двигалось на предельной скорости, Сновали реалеты, мчались наземные машины, где-то возникали, а где-то, наоборот, свертывались эмбриодома, сами реки, казалось, текли ускоренно. Впрочем, кто знает, может, так оно и было…
Подходы к Центру перекрывали передвижные трансформаторы масс-энергии, решетчатые раструбы которых тупо смотрели во все стороны света. Могло ли их действие что-либо предотвратить, оставалось вопросом теории, но так казалось надежней. Уж лучше сомнительная защита, чем никакой. Южноазиатский региональный центр, правда, погиб, но там оборона была слабей, и оставалось надеяться, что эта выдержит. Как и за счет чего? В том-то вся и беда, что этого никто толком не знал. Работу нашего штаба, как всех прочих, на всякий случай дублировал Космоцентр. Но и там было неспокойно. В общем, ко всему стоило относиться с хладнокровием Карла-Иоганна и грести, пока руки удерживают весло.
Сам Центр располагался в средневековом замке, от грубых стен и башен которого веяло спокойствием и мощью. Казалось, ничто не может поколебать кладку массивных, понизу замшелых каменных блоков, башни свысока взирали хмурым прищуром бойниц, могучие контрфорсы, казалось, противостояли самому времени. Замок пережил сотни бурь, выдержал десятки войн и осад, у его подножья тявкали мортиры, рвались авиабомбы, а он стоял все так же насупленно и горделиво.
Это впечатляло. Пожалуй, выбор его в качестве Центра был оправдан психологически. Конечно, древняя кладка стен уступала в прочности материалу современных эмбриодомов, тем не менее она могла противостоять урагану любой силы, даже землетрясению, а большего не требовалось, так как против хроноклазма уже ничто не могло устоять. Тут, по крайней мере, всякий ощущал за своими плечами Историю, несомненную, как бы материализованную в облике этих башен и стен, требовательно взирающую на нас.
Была еще одна причина, почему Центр обосновался в замке, и тоже скорей психологическая. Развитая в нас способность к сомышлению и сопереживанию оставалась благом, но резкий, как сейчас, всплеск психической деятельности мог опасно срезонировать там, где сгущались силовые линии ноосферы, и нарушить работу Центра. Толстый камень стен ослаблял психополе, а главное, он действовал успокоительно, поскольку сознание привыкло связывать тишину с укромностью, мощь стен с безопасностью, замкнутость с отъединенностью.
Опускаясь на щербатые плиты внутреннего дворика, где у подъезда были различимы протертые колесами экипажей колейные выбоины, я физически ощутил эту двойственность. Все вокруг внушало спокойствие, однако мысли, чувства вдруг заспешили, я даже слегка промазал и при посадке больно ударился пятками. Слишком многие сейчас с надеждой и нетерпением думали о Центре, мысленно взывали к нему, это эмоциональное напряжение отозвалось во мне, как шелест невидимого, но близкого пожара. Что делать— чем гуще ионосфера, тем сильней ее возмущения, тем отчетливей они для нас. Интересно, когда и кому впервые удалось почувствовать это не в толпе, которая зримо генерирует психическую напряженность масс, отчего трудно уловить скрытую причину той или иной внезапно разразившейся эмоциональной бури. Во всяком случае уже в двадцатом веке наиболее чуткие люди подметили, что даже в тихих на вид коридорах крупных редакций, телецентров и министерств их охватывает напряженность, сходная с той, которая пронизывает человека в насыщенной электричеством атмосфере.
В гулкой прохладе замка мне сразу полегчало, хотя работа была в разгаре и каждый встречный, разумеется, спешил. Но то была несуетливая спешка. Никто не сбивался с ног, не мчался с вытаращенными глазами, не метался в растерянности, усталые лица были спокойны, сдержанно невозмутимы, все делалось как бы само собой, быстро, четко, красиво, никто из встречных не забывал приветливо кивнуть, даже если при  этом прыжком одолевал пролет, чтобы, не теряя плавности хода, тут же скрыться из виду.
Какой контраст с тем, что мне довелось наблюдать в иных веках! Никогда прежде мы не видели себя в зеркале далекого прошлого и толком не представляли, насколько изменилось человечество. Да, физический облик, в общем, остался прежним, исчезла лишь грубоватость лица и телосложения. И чувства не претерпели существенных перемен. Тем не Ллвнее мы как будто столкнулись с другой расой. Все, что для нас стало нормой, там было исключением,— неуязвимое здоровье, развитый ум, сама собой разумеющаяся сила, красота гармонично сложенного тела, гибкая пластика движений. Но дело было не только в ужасающем обилии нищих, больных, полуголодных, не только в быстром и всеобщем старении, которое так безжалостно уродовало людей прошлого, что при виде повальной, годам к пятидесяти, дряхлости нас брала оторопь. Различие оказалось куда более глубоким и тонким, оно коренилось в сознании. Шаткость психики, мгновенный переход от униженной покорности к ярости, от молитв к жестокостям, от трезвой, в быту, рассудительности к безумию фанатизма,— вот что потрясало сильнее всего.
Не верилось, что это наше, исторически близкое, прошлое. Что люди, лобызающие руку свирепого хозяина, падающие ниц перед раскрашенными досками и статуями, сбегающиеся на публичные пытки и казни, как на праздник,— наши не столь уж далекие предки. Да как же все это вышло и утряслось за немногие столетия, которые разделяли нас? Не усилиями же редких мудрецов и подвижников! Что могли одиночки…
Все преобразуется согласно законам социального развития, но сами события движутся поступками людей, вот этих, никаких других. Чего-то мы не успели или не смогли разглядеть в тех толпах, знание исторических закономерностей не наполнилось живым содержанием, мы содрогнулись— и только.
Во многом, как мне кажется, это и предопределило наше решение все и всех изолировать Барьерами.
А ведь если вдуматься, то еще вопрос, кто и от чего должен был содрогнуться. Все предки, начиная с моей девочки из палеолита, вправе были спросить нас: вы~то, умудренные и могучие, вы-то как могли дойти до жизни такой, что уже в который раз поставили под удар само будущее земли?!
На лестнице мое движение затормозилось, ибо с верхней площадки в плотном кольце свиты спускался Горзах. Его круглая костлявая голова мелькала в им же созданном водовороте движения лиц, поверх то и дело просверкивал быстрый, физически ощутимый взгляд его маленьких, глубоко посаженных глаз. Нисходя по ступеням, Горзах одновременно слушал, просматривал бумаги и отдавал распоряжения. Говорил он не повышая голоса, тем не менее его слова легко перекрывали шулл. «Понятно, действуйте!.. В этой схеме есть уязвимое звено — вот здесь… Пустяки, человек может все, даже то, чего он не может,— если хочет… Промедление — худшее из решений, отстраняйте тех, кто этого до сих пор не понял!.. Что? Ну, это закон бутерброда; спокойно намазывайте другой кусок, вот и все…»
То, что делал Горзах, было верхом организаторского мастерства. Его мысль с ходу проникала в суть любого вопроса, сверкала, как остро заточенный клинок, мгновенно рубила узелки проблем. Секунда — решение, секунда — решение, так без устали, словно играючи, и непреодолимое вдруг становилось преодолимым, темное просветлялось, сомнительное оказывалось бесспорным, неуверенность сменялась решительностью, каждый словно получал заряд бодрящей энергии. Молодые, вроде меня, смотрели на Горзаха с обожанием.
Я прижался к стене, пропуская свиту великого Стабилизатора, который сейчас, подобно Атланту, удерживал на плечах весь накренившийся мир. Все мы его поддерживали, но широкие плечи Горзаха, конечно, составляли центр.
Проходя, он еще успел кивнуть мне. Трудное это было мгновение, но все обошлось — Горзах ни о чем не догадался и тут же перевел взгляд. Пространство за ним очистилось, я взбежал и свернул в коридор. Пронесло!
Не было дозорного, который после разведки не поспешил бы к Хрустальному глобусу. Ни на что не опираясь, он висел в центре зала, где некогда пировали рыцари и копоть факелов еще темнела на стенах. Мягкий, льющийся изнутри свет выделял все складки материков, все западинки океанских равнин, изгибы хребтов, над которыми прозрачно голубела вода, а к югу и северу, сгущаясь, белели поля вечных льдов. Только при взгляде на Хрустальный шар общее положение дел становилось по-настоящему зримым.
Ко мне, едва я направился к шару, устремился кибер с каким-то аппетитным блюдом в клешне манипулятора. Многие вот так перекусывали на ходу, но мне сейчас было не до этого, я досадливо отмахнулся, и кибер так же бесшумно, как и возник, исчез в чреве огромного камина.
Облик Хрустального шара мало изменился за последние сутки. Земной шар казался изъязвленным. Ало горели оспины глубоких провалов времени, которых, к счастью, было немного, хотя никто не мог понять, почему. Преобладала желтая, розовая, оранжевая сыпь. Лихорадило все континенты, планету трясло от полюса и до полюса.
Я легко отыскал место, где только что побывал. Так, едва заметное желтоватое пятнышко… Ничего примечательного для тех, в кого там не стреляли сгинувшие с лица земли фашисты.
— Любуешься?
В дверях, чуть наклонив голову и улыбаясь, стоял Алексей Промыслов, просто Алексей, длинный, нескладный, зеленоглазый, рыжеволосый. Казалось, никакие события в мире не могли стереть с его продолговатого лица эту чуть ироническую усмешку.
«Мы, рыжие, все такие,— любил он пояснять.—Потому и уцелели в обществе нормальноволосых». Никакой самый близкий друг почему-то не мог назвать его Алешей; он, сколько я его знал, а знал я его с детства, всегда и для всех был Алексеем.
— Что нового? — вырвалось у меня.
— А что может быть нового? — он рассеянно взглянул на шар. Красноватые у Алексея были глаза, невыспавшиеся, и говорил он, словно позевывая.— Все обычно. Природа жмет на человечество, на нас, теоретиков, жмет Горзах, мы жмем на природу, так все и уподобляется кусающей собственный хвост змее.
— Мало на вас жмет Горзах!
— А ты ему подскажи что-нибудь из опыта прошлого… На хлеб и воду посадить, например. Очень, говорят, способствует медитации, и как раз в духе Горзаха. С него станется…
— Что ты взъелся на Горзаха? Он свое дело знает.
— Кто спорит! Отличный руководитель. Только он человек из другого века.
— Как это?
— А так. Тебе никогда не приходило в голову, что можно родиться не в своем веке? Скажем, Леонардо да Винчи или Роджеру Бэкону куда более соответствовала бы наша эпоха. Ну, а Горзах…— Алексей вяло помахал рукой.— Он прирожденный полководец. Войн нет, нашел себе другое применение. Природовоитель, специалист по кризисным ситуациям. Что, однако, было у нас до сих пор? Микростабилизация отдельных участков геосфер, доосвоение Марса, вакуум-полигоны и тому подобная рутина. И вот, наконец, дело по плечу! Всемирная катастрофа. Тут надо действовать масштабно, решительно, если потребуется, беспощадно, и лучше Горзаха здесь трудно кого-нибудь сыскать. Ум, опыт, воля, энергия, авторитет! Все правильно, все неизбежно, шторм требует беспрекословного повиновения капитану, иначе все пойдем ко дну. Но, милый, тем самым психологически мы скатываемся в далекое прошлое. Вот кто ты теперь?
— Как кто? Дозорный наблюдатель, разведчик.
— Солдат ты, мой милый, солдат. А Горзах — фельдмаршал. И я солдат. Ничего другого сейчас быть не может. Но мы-то не привыкли, мы из другого теста. А Горзах знает, кем мы обязаны стать, и лепит нас железной рукой. Опять же все правильно, только восторгаться здесь нечем, а кое-кто уже восторгается Горзахом, видит в нем надежду, оплот, чуть не спасителя. Короче, в нашем сознании ожили и наливаются соком свеженькие пережитки прошлого. Хотя это неизбежно, ликовать мне почему-то не хочется.
— Ты преувеличиваешь. Наша мораль, традиции, воспитание, психосимбиоз…
— Знаю. И тем не менее. Мне здесь видней. Ладно, у тебя-то как?
Я отделался парой общих фраз. Алексей тотчас уловил неладное, но не сказал ничего, наоборот, сменил тему, заговорив о работе своих теоретиков. Им приходилось несладко, ибо если с деятельностью Горзаха связывалась надежда предотвратить худшее, то от теоретиков ожидали кардинального решения. А что они могли сделать за короткий срок? Положим, они быстро выявили связь между последней серией опытов по трансформации космического вакуума и внезапным нарушением структуры времени. Ну а дальше? Каким способом можно было прекратить эти «времятрясения», когда целые куски настоящего проваливались в бездны прошлого, а на их место выпирали совсем другие эпохи?
Действие опередило предвидение. На этом человечество уже много раз обжигалось, и нам даже казалось, что впредь ничего подобного случиться не может. Однако случилось. Может быть, именно потому, что проникновение в глубины физического мира первым повлекло за собой грозные последствия — человечество столкнулось с этим еще в середине двадцатого столетия. Именно тогда были приняты и первые меры предосторожности. Затем физика оказалась как бы в тылу. Экологический кризис повлек за собой революцию в биологии, навалились медико-генетические проблемы, позже вниманием завладел психоадаптационный кризис, который революционизировал уже гуманитарные науки, искусство, литературу и педагогику. И на всех этих этапах центральными оставались социальные проблемы, которые были ключевыми при решении всех остальных. Физический мир стал выглядеть спокойным, во всяком случае, не главным участком познания. Ослаб приток талантов, уменьшились затраты, притупилась бдительность. И природа нанесла контрудар.
Может быть, так, хотя Алексей был несколько иного мнения. Случайную ошибку предвидения он считал глубоко закономерной и потому неизбежной. Мы всегда окружены неведомым, говорил он. Мы всегда знаем гораздо меньше, чем следовало бы знать. Иначе не может быть, потому что никогда, ни при каких обстоятельствах мы не способны достичь абсолютного, решительно во всех областях, знания. Этот краеугольный вывод диалектического материализма так же верен в нашем столетии,, как и в девятнадцатом, когда он был впервые сделан. Отсюда следует, что любое движение вперед всегда сопряжено с риском и никакое предвидение не гарантирует полную надежность. А цена ошибок растет. «Чем дальше в лес, тем крупнее волки,— добавлял он, переиначивая старинную пословицу, — а волков бояться — на печке лежать. Ну, а на печке лежать — бока отлежать. У нас, понимаешь, просто нет выбора».
В глубине души Алексей был пессимисто-оптимистом, сколь ни противоестественно такое сочетание. Пессимистом, потому что не слишком верил в свободу воли и полагал, что обстоятельства повелевают нами с той же жестокостью, с какой давление и температура обращают воду в лед или в пар. Оптимистом же он был потому, что не видел в этой зависимости ничего страшного, ибо «кто предупрежден, тот вооружен» — это во-первых, а во-вторых, условия, в которых мы оказываемся, все более зависят от нашей собственной деятельности. Поэтому не надо быть дураками, только и всего. Логически он тут, по-моему, противоречил сам себе. Он это признавал, но ничуть не смущался, поскольку считал, что всякая новая, прежде неведомая нам истина обязательно парадоксальна, а так как подобных истин должно быть бесконечно много, то без парадоксов и противоречий в рассуждениях не обойтись и не стоит из-за этого нервничать,— все объяснится в свое время или несколько позже.
— И вообще,— говорил он, щурясь на глобус,— так ли уж очевидно, что всю эту катавасию вызвали опыты с вакуумом? «После этого» не обязательно «вследствие этого», сие было известно задолго до расцвета наук. Приходится думать над параллельными вариантами. Тебе известно, откуда взялись огневики и что они такое?
— Если бы! — я махнул рукой.— Но при чем тут огневики?
— Они не вписываются ни в какую картину прошлого Земли. И еще. Хроноклазмы есть, время крошится, а причинность какой была, такой и осталась. Не странно ли? Добавлю, что хроноклазмы… какие-то они все аккуратные.
— И что же?
— Так, небольшая бредовая идея… Помнишь историю Суэты?
Конечно, я ее помнил. Кто же ее не знал? Безжизненная, вполне заурядная планета у Ригеля. Она перестала быть заурядной после того, как исчезла. Совсем. Вторая экспедиция не обнаружила Суэту. Ее не было на орбите, ее не было нигде. Там, где она прежде находилась, осталось лишь облачко пыли, словно планету слегка обдули, прежде чем взять, как это делают с предметом, который слишком залежался на полке.
— Не понимаю, какая тут связь,— сказал я.
— Возможно, никакой,— Алексей стоял, покачиваясь на носках, и рассматривал светящийся хрусталь земного шара, словно прикидывая, можно ли его обернуть платочком и сунуть в карман.— Но, видишь ли, я кое-что сопоставил. Исчезало ли что-нибудь и в Солнечной системе? Да. Мы за последнее время распылили не один астероид.
— Верно,— я попытался уловить дальнейший ход его мысли,— Мы виртуализируем астероиды, а кто-то подобным образом проэкспериментировал с Суэтой? Логично, только ведь эта давняя гипотеза.
— Есть и кое-что новое…— в немигающих глазах Алексея дрожал теплый отсвет Хрустального шара.— Понимаешь, те опыты с вакуумом, которые мы сочли первопричиной хроноклазмов, в них, строго говоря, не было ничего принципиально нового. Мы трижды все перепроверили — ни-че-го! Рутина, стандарт, обыкновенность. Откуда же такие последствия?
— Чашу переполняет капля…
— Ты дослушай! Гибель Суэты, как и полагается, вызвала в вакууме своего рода ударную волну. Так? Так. Рассуждаем дальше. Волна возмущений, само собой, катится со скоростью света, тогда как Наши звездолеты опережают свет. В результате мы заранее узнаем о гибели Суэты и обретаем возможность сложить дважды два. Но не делаем этого, ведь все произошло  так далеко от нас. Что нам Ригель, это же за тридевять земель! А ударная волна меж тем приближается. Все как в задачке для твоих детишек. Расстояние до Ригеля известно, скорость известна, время исчезновения Суэты можно прикинуть; спрашивается, когда примерно волна должна была докатиться до нас? Прикинь-ка в уме… Я прикинул, и мне стало не по себе. Получалось, что волна возмущения накрыла нас где-то перед катастрофой!
— Ты уверен?!
Алексей слабо пожал плечами.
— Пока я уверен в одном. До сих пор мы жили и действовали так, будто кроме нас во Вселенной нет никого. Мы, как последние идиоты, убедили себя, что контакт между цивилизациями ограничен посылкой сигналов или материальных тел. А он может быть косвенным, опосредованным, вот в чем штука… Боюсь, что этого до поры до времени не учитывают и другие цивилизации. Слепота космического эгоцентризма. Делаю, как мне удобно, что хочу, то и ворочу, о других и мысли нет… Так поступаем мы, и ту же ошибку, возможно, допустили те, у Ригеля. С той разницей, что их эксперименты пограндиозней. Они, надо думать, приняли должные — с их точки зрения должные! — меры предосторожности и бабахнули подальше от своего дома. А тряхнуло нас.
— Но почему же тогда…
— Почему пострадали именно мы? Да потому, очевидно, что больше нигде не экспериментируют с вакуумом. В установках что-то, вполне возможно, вошло в резонанс, усилило слабые колебания— и пошла цепная реакция!
— Слушай…— волнение сорвало меня с места, ноги сами понесли вокруг Хрустального шара— Слушай, ведь это очень серьезно! Тут цепь косвенных доказательств… Ты говорил с Горзахом?
Взгляд Алексея стал сонным. Сколько лет я его знал, а все равно он частенько ставил меня в тупик. Только что гневался, доискивался до первопричин, объяснял,— и вот равнодушный взгляд из-под полуприкрытых век, откровенное выражение скуки, едва сдерживаемая зевота.
— Все знают те, кому это необходимо знать,— пробормотал он.— Все может оказаться простым совпадением… Или чем-то совсем иным. Огневики-то почему и откуда? Ты с ними сталкиваешься, пригляделся бы. Может, они того, посланы… Засланы…
Он качнул рукой и, сутулясь, побрел к двери. Я не стал его удерживать, это было бесполезно, уж таков Алексей. При всех обстоятельствах он чувствовал себя свободным, как ветер, возможно, это-то и позволяло ему так раскованно мыслить.
Напоследок он все-таки обернулся.
— Кстати, уверен ли ты, что Горзаху моя идея придется по вкусу?

Глава третья
Если Алексей хотел меня сразить, то он своего добился. Казалось, под черепом, сопя и толкаясь, зашевелилась добрая семейка ежей, которым срочно потребовалось свести счеты друг с другом.
Это было уже чересчур, мне вполне хватило бы и утренних переживаний. Настолько чересчур, что я бессмысленно воззрился на закопченные стены, которые, надо полагать, видывали и блеск оружия, и свадебные пиры, и придворные интриги, а теперь равнодушно смотрели на, может быть, и неглупого, но вконец обалдевшего парня в тяжелой амуниции хроноразведчика. Сколько подобных парней, должно быть, стояло в этом темном и обширном зале!
Хватит, прикрикнул я на себя. Алексей ни секунды не тратит на пустое, ничего не говорит просто так, но часто впадает в ошибку, предполагая в собеседнике равноценный ум, и потому смысл его слов остается темным. Все, как в построениях иного гениального математика: «Из данного преобразования со всей очевидностью вытекает, что…» — и все промежуточное, для него и в самом деле очевидное, пропущено, а ты изволь сигать через пропасть. Ну что же, ну что ж… Время есть, сейчас все спокойно обдумаем, разложим по полочкам, проанализируем, и что-нибудь, авось, прояснится.
Ничего я не успел обдумать.
— Конечно, где он еще может быть?
Этот голос я бы узнал из тысячи, и, хотя судьба свела меня с Феликсом Бекаа совсем недавно, на душе сразу полегчало. Карие, с золотистым ободком, глаза Феликса смотрели мягко, даже застенчиво, но я-то знал, сколь неполно это впечатление. Та сила, которую излучал Горзах, была и в моем командире, только в его присутствии вас не пронизывал ток нервной энергии. При знакомстве с Феликсом почему-то ни у кого не возникало вопроса, умен ли этот человек, красив ли, добр; иное поглощало внимание — редкость характера. Ведь характер потому легко прочитывается, что душевные качества сочетаются не как попало и наличие одного предполагает присутствие другого, либо родственного, либо, наоборот, полярного свойства* Так, смелость невозможна без решительности, жестокость нередко сопровождает сентиментальность, и, выявив в незнакомом человеке какое-то одно свойство, мы интуитивно охватываем всю ассоциацию, а то и весь характер. Но есть маловероятные, даже, казалось бы, запрещенные сцепления; вот они-то как раз и составляли склад Феликса. Глубокая и постоянная самоуглубленность противоречит открытости, рационализм ума враждебен художественной эмоциональности, всегдашняя задумчивость препятствует решительности. А в Феликсе все это гармонировало отнюдь не по закону полярности! В прозрачной капле росы переливаются все краски мира; все понятно и просто, когда есть солнце. Но видеть такое при любом освещении?
Впрочем, в Феликсе ничто не блистало ярко. Физически, возможно и психологически, в нем смешались едва ли не все человеческие расы, над его обликом потрудились многие нации, и невозможно было сказать, кто он — европеец, азиат или полинезиец. Так же нелегко раскрывался и его духовный облик. Задумчивый и рассеянный взгляд карих, с золотинкою, глаз, тонкие, кажущиеся хрупкими плечи,— попробуй угадать в таком лидера, бойца, командира! И все-таки это чувствовалось. Настолько, что едва наш отряд сформировался и оставалось выдвинуть командира, как мы дружно избрали Феликса, хотя он не был ни космонавтом, ни учителем, ни тем более стабилизатором; он был уже известным художником-видеопластом.
Тем не менее мы не ошиблись.
— Общий сбор,— сказал Феликс, — Ты как?
— Разумеется!
— Тебе положен отдых.
— Это не важно, я не устал.
Иногда голос значительней слов. Если бы я мог воспроизвести не только слова Феликса, а их звучание, мне уже нечего было бы пояснять. Так, еще минуту назад мой ответ был бы ложью. Но не теперь. Не знаю, откуда взялись силы, только призыв словно открыл какие-то шлюзы, я подтянулся, я снова был бодр и свеж, меня охватила радость, что во мне нуждаются, что все нелегкие размышления можно отложить на потом, что с этой минуты я уже не принадлежу себе, мое дело действовать, как скажут, действовать хорошо, как надо, как я уже привык, не в одиночку— и это прекрасно. Трубили трубы, под окном бил копытами горячий конь, неважно, что никакого коня не было, да и быть не могло, важно, что трубы трубили сбор.
— Я готов!
Феликс улыбнулся своей обычной мягкой, как бы для себя улыбкой.
— Не торопись. Это упреждающий поиск.
— Что? — у меня пересохло горло.— Огневики?
— Они самые.
— Ясно,— сказал я.— Тем более…
В действительности ничего ясного не было, скорее наоборот. Огневики еще не возникли, им еще только предстояло возникнуть, пока существовала лишь уверенность Феликса, что так будет. Уверенность, строго говоря, ничем не обоснованная. Просто у Феликса на них чутье. Сверхинтуиция. Так бывало не всегда, но достаточно часто: он предугадывал время и район их появления. Предчувствовал хроноклазмы, которые должны были выбросить огневиков. Как — этого он и сам не мог объяснить. Многих это поражало, многих, только не Алексея, который находил эту способность Феликса весьма интересной, безусловно полезной, но, в общем, тривиальной. Будущее, говорил Алексей, всегда отбрасывает тени, всегда дает о себе знать, это давно известно. В принципе, добавлял он, все предельно просто; хотя наш мозг в силу чисто эволюционных причин настроен преимущественно на восприятие настоящего, есть люди более чуткие, особенно среди художников. Они-то подчас и улавливают для всех еще незримые тени будущего. Угадывают же пчелы по осени, какой будет зима! А разве их информационный аппарат сравним с нашим? От человека надо ждать гораздо большего, потому что его мозг неизмеримо сложней. И точка, и все… Нет, не все. Дар Феликса бесценен, в нем, быть может, таится самый важный для нас секрет. Так почему, черт побери, вы даете Феликсу рисковать собой?! Это варварство, дичь!
Однажды он это сказал при Феликсе, и тот ему ответил так, что Алексей — Алексей! — смутился. С тех пор он обходил Феликса стороной.
Меж тем, если кто-нибудь что-то и знал об огневиках, то именно Феликс.
— Ясно,— повторил я.— Справимся, не впервые. Я готов.
Феликс кивнул.
— Я не стал связываться с тобой по информу,— сказал он, когда мы двинулись по коридору.— Не люблю этих кричалок. Ты что-то хотел обсудить наедине, не так ли?
Я невольно замедлил шаг. Проницательность Феликса меня не удивила и не обескуражила; уж если незнакомый диспетчер что-то уловил в моем голосе, то друг тем более мог почувствовать неладное. Именно Феликс был тем человеком, которому я мог, даже обязан был довериться, ему я и хотел рассказать о своем проступке, рассказал бы, наверное, если бы не известие об огневиках. Тут у меня все прочее вышибло из мыслей. А у него нет. Это меня встревожило. Значит, мелькнула догадка, дело серьезней, чем я думаю. Нехитро ощутить беспокойство друга и поспешить к нему, когда ты свободен, и совсем другое, готовясь к схватке, пойти его разыскивать лишь бы поговорить с ним наедине.
Сбивчиво я пересказал ему всю историю. Феликс, не перебивая, слушал.
— А что мне оставалось?..— выкрикнул я под конец.— Не было, понимаешь, не было другой возможности спасти эту девочку…
Феликс приостановился.
— И это все?
— Разумеется!
— Тогда почему это тебя тяготит?
— Как почему? — мне показалось, что я ослышался.— Ведь я нарушил приказ!
— И правильно сделал,— невозмутимо ответил Феликс.— Если приказ допускает гибель человека, он должен быть нарушен.
— Но его утвердило человечество!
— Тем самым отменив совесть? — золотистые глаза Феликса потемнели.— Сообрази, о чем говоришь! Человечество думает, обязано думать с самосохранении, так. Тут надличностная забота, иной счет, в этих координатах приказ Горзаха верен, и мы обязаны его соблюдать. Но если одновременно не беспокоиться о судьбе каждого отдельного человека, во что тогда выродится забота о миллиардах? В бесчеловечность!
Лицо Феликса стало жестким.
— У того же Горзаха,— добавил он уже спокойно,— нет возможности думать о каждом в отдельности. У нас таких возможностей больше. Вообще: если кто-то может спасти человека, но не делает этого, кто он тогда? Убийца. Он энергично тряхнул головой. Его волосы разметались, как от ветра, звук шагов чеканил каждое слово, в последних мне даже послышался звон брошенного в ножны меча. Но разве перед ним был противник?
— Да,— проговорил он, упреждая мою догадку.— Наихудший наш враг — мы сами. Не только ветряные мельницы могут прикинуться великанами, но и великаны — мельницами, потому что мы все, к счастью или к несчастью, немножечко Дон-Кихоты. Уж я-то знаю, как это бывает с призраками собственного воображения… Чудак!
Он обнял меня на ходу. Наверное, он чувствовал гораздо больше того, что мог и хотел сказать. Ход сузился, рука Феликса упала. Где-то над бойницей, мимо которой мы проходили, пищали ласточки, очевидно, в расшатанной кладке стен было их гнездо. Стертые ступени вывели нас к башне, где некогда коротали время дозорные замка. При нашем приближении массивная дверь распахнулась, и я увидел всех наших ребят.
О, они подготовили встречу! Давно замечено, что ожидание опасности подстегивает грубоватый юмор. При виде Феликса все вскочили, изображая выкативших грудь служак, бравых солдатушек и прочих удальцов-молодцов. Раскатилась выбитая ложками по днищу тарелок дробь. «Смир-р-рна! — рявкнул чей-то бас. — Отец-командир идет! На кра-ул!» Гигант Нгомо даже попытался щелкнуть каблуками, только у него не получилось, видимо, тут был свой давно утерянный секрет.
— Вольно! — скомандовал Феликс и так живо, изобразил в ответ надутого спесью генерала, что грянул хохот.— Все сыты, преисполнены долга,— и как с боеприпасами?
— Братцы,— сказал я умоляюще.— Нет ли чего поесть?
Сам не знаю, почему я это сказал. Есть мне, правда, хотелось, но, очевидно, дело было не только в еде, иначе я давно воспользовался бы услугами кибера.
Ко мне сразу со всех сторон потянулись руки. Руки, а не захваты манипуляторов. На огромном дубовом столе мигом очутились хлеб, колбаса, помидоры, сыр. Я ел, надо мной подшучивали, я, как мог, отбивался и чувствовал себя так, словно не было ни горя утрат, ни бессонной ночи, ни загадок, которые мне задал Алексей, ни близкой опасности, ничего. Это не было изменой памяти, нет. Посреди лютой стужи, которая морозила сердца тревогой, нас грел костер братства, его незримый отблеск играл на лицах, и надежней этого тепла не было ничего. Он был обещанием. Обещанием, что все изменится к лучшему, что иначе не может быть, когда вокруг столько друзей, столько сильных умов и рук, и так везде, на всей планете. Что нам разверзшийся ад! Мы молоды, мы крепки, мы все одолеем.
Как бы двойным зрением вижу я тесную караулку, узкие просветы окон, потертый кирпич стен, заваленный оружием и снаряжением дубовый, на приземистых ножках, стол, деловую сумятицу вокруг аппаратуры, проворно нарезающие ветчину и хлеб руки Жанны, всех, с кем меня свела судьба. Мы смеемся непритязательным шуткам, не знаем, что будет с нами завтра, каждый готов выложиться без остатка, все былые заботы отпали, осталось главное — жизнь, товарищество, хлеб. Неуверенность в будущем обострила всякий Миг настоящего, все стало примитивным, зато ярким, как никогда.
На краю смерти — иллюзия бессмертия. За маской веселья — горе и ярость, которая ищет выхода. А где разрядка? Трудно возненавидеть природу, с хроноклазмом не схватишься врукопашную, проблеме не снесешь голову. Всю неистраченную ярость можно обрушить лишь на огневиков. Ожесточение и усталость сузили нас, боя мы ждем, как освобождения, он пугает нас своей опасностью и все же пьянит. Наконец-то конкретный враг! Так мы к нему относимся, не можем не относиться. Все просто и ясно: или он тебя, или ты его. Иное — в сторону! Редкая свобода безмыслия, и, как странно, она нам по душе, точно и не было веков цивилизации. То есть, конечно, былая культура не исчезла совсем, наедине каждый размышляет о многом, но таких минут все меньше. Стоит нам собраться по сигналу тревоги, как мы становимся тем, чем и обязаны быть,— мечом человечества. А меч не должен знать вопросов, сомнений и колебаний. И тот, кто его опускает, тоже. Сомнения и колебания могут быть до или после, но не во время удара. К несчастью, у человечества не было никакого «до», разить пришлось сразу.
Мелькают проворные руки Жанны, постукивает нож, мой пример оказался заразительным, всех вдруг одолел голод, мы едим, говорим и смеемся, это веселье на тонком льду, мы длим эту минуту, упиваемся ею, но ход событий неумолим, одно слово Феликса «подъем!» — и все обрывается.
Теперь слышен лишь топот башмаков, лязг в общем-то бесполезного оружия, от стен веет внезапным холодом, он уже внутри нас самих.
Все быстро, четко, привычно, говорить больше не о чем, мы понимаем друг друга без слов. Трудно поверить, что еще недавно никто никого не знал, что Феликса волновала красота мира, Нгомо лечил детей, а Жанна колдовала над ароматом «снежных яблок», чей вкус, как говорят, обещал затмить все ранее известное. Мы взбегаем наверх и строем планируем с башни. Наши реалеты ждут нас за парком. Внизу мелькает пруд, который так плотно охвачен густыми ветлами, что вода в нем всегда кажется темной. Сейчас небо хмурится, вода черна и по-осеннему усыпана желтыми листьями. Откуда их нанесло? Неужели оттуда, где я был утром?
Возможно. Теперь все возможно.
Все по местам. Мы стартуем в зенит, стартуем так, что нас вжимает в сиденья. Машины клином рассекают облачность, и через четверть часа мы оказываемся над Непогодой, которая быстро движется к замку.
Непогода — это мягко сказано. То, что мы видим сверху, вряд ли даже соответствует урагану. Это иное. Ведь что бы раньше ни происходило возле земли, в высях стратосферы, где мы летаем, всегда был хрустальный покой ясного в фиолетовом небе солнца. Теперь и эти небеса не узнать.
Мы летим, а снизу, теснясь, напирают сплетенные молниями громады туч. Их мрак охвачен жгучим блеском, порой он разверзается палящим, как из жерла вулкана, огнем, тогда все мчится на нас клубящейся жутью атомного взрыва, грозного своей тьмой и ленивой неспешностью, с какой надвигаются эти сверкающие молниями горы мрака. Реалет колышет, как бумажный кораблик на волнах, подернутое фиолетовой дымкой солнце глядит с зенита воспаленным глазом циклопа. Кажется, еще немного— оно не выдержит, лопнет, прорвется, все прожжет и испепелит. Либо, наоборот, мутнея, угаснет тлеющим угольком, и на нас опустится бесконечная ночь. Хуже всего, что так может быть; никто же не знает, затронут ли хроноклазмы Солнце и каким огнем оно вспыхнет тогда. Вспыхнет или, напротив, канет в дозвездную тьму.
Точно сам гнев природы глядит на нас сквозь иллюминаторы, а мы, притихнув, глядим на него. Сейчас нам явлено то, что мы предпочитаем утаивать и скрывать друг от друга,— наше ничтожество перед безумием природы. Вот она, правда. Вот к чему мы пришли после стольких побед, после обуздания всех бурь и землетрясений. Мы снова отброшены назад, беззащитны, как у порога пещер, если не хуже…
Ярость стихий завораживает, я с трудом отвожу взгляд. Лица серы какой-то минеральной пепельностью и все повернуты к иллюминаторам. Нет, не все. Жанна вяжет. Вызовом всему мелькают спицы, их короткий взблеск бросает на упрямое девчоночье лицо острые, как от бритвы, отсветы. Губы Жанны чуть шевелятся, узкие, обычно насмешливые глаза напряженно следят за движением пальцев. Гневу природы она противопоставляет свое уютное и домашнее занятие. Так ведет себя едва ли не самая неукротимая из нас, девушка, которая пришла к нам в отряд, села на пол и заявила, что выставить ее можно только силой. Но и тогда она все равно вернется, так что нам лучше принять ее сразу.
Теперь наша Жанна д’Арк вяжет свитер, легко догадаться, кому. Вот только знает ли об этом Феликс? Истово мелькают спицы, бросая на худое лицо быстрые отсветы-порезы.
Человек создан для борьбы, возможно, и так. Но борется он, чтобы обрести покой. Правда, когда покой затягивается, нам снова хочется бурь и побед.
Подняв голову, Феликс обвел всех нас долгим взглядом. Лицо Жанны встрепенулось. Нгомо, чьи стиснутые в кулак руки каменели на подлокотниках, встретив взгляд Феликса, яростно, словно его душили, мотнул головой. Он потянулся к карману, в его руках мелькнул стереоролл; с тем же яростным усилием Нгомо вдавил клавишу, и грянула музыка, так внезапно, что все вздрогнули.
Она гремела, наполняя собой раскачивающийся реалет, подавляя все прочие звуки. «Память памяти» Снегина. Я не любил эту вещь, считая, что музыка прошлого хороша сама по себе и незачем ее переосмысливать, тревожа тени великих классиков. Но «сейчас, в фиолетовом отсвете смятенного неба, все звучало иначе. У меня даже перехватило дыхание. Споря с тем, что было вокруг, музыка утверждала свое, вела ритм тысячелетий. Рядом, в нас, гармонировали безмятежные пасторали и боевые звуки тамтамов, над тревожной поступью Седьмой симфонии Шостаковича небесной зарей всплывали мелодии Баха, бетховенская патетика странно и удивительно сливалась с откровениями «Звездного хода» Магасапсайя, все крепло, мужало, возвышалось памятью дерзких, мятежных, неустроенных веков с их ужасом кровавых битв и устремлением к надвечному, падением в тоску и трепетным порывом к звездам всечеловечности. Все великое в музыке было’ теперь с нами, здесь, сейчас, в это мгновение готовой разразиться и все поглотить катастрофы.
Все подались вперед, казалось, ожил сам воздух. Порывисто, чуть не брезгливо, Жанна отбросила вязанье. Нгомо еще выше поднял свой стереоролл, такой крохотный в его черной лапище. Сквозь зыбкий свет и подкатывающую мглу нас мчала упругая скорость реалета. Лишь Феликса не затронуло общее движение. Его приникшее к иллюминатору лицо теперь было повернуто ко мне в профиль. Слышал ли он музыку, ощущал ли ее, как мы? Наверное. И все же он был далеко от нас. Не отрываясь и не мигая, он всматривался в ужас неба, какого еще не видывала Земля.
Он был с ним наедине. Он вбирал то, от чего мы отводили взгляд. Неподвижный и бледный, он сам был подобен стихии, так страшно она его переполняла, так он с ней спорил, так его дух торжествовал над ней. Или, наоборот, примирялся? Я даже похолодел. Так вот что значит быть художником, глазом человечества! Пропустить через себя даже то, что способно всех погубить, не забыть ни одной краски, ни одного переживания, вчувствоваться в гнев природы, как в свой собственный, стать им.
Стать им… Да. Все пропустить через себя, все! Вобрать. Уподобиться. Пережить. Быть может, залюбоваться тем последним взмахом косы, которую занесла над тобою смерть, во всяком случае запомнить, как блещет эта сталь… И не закрыть при этом глаза.
Наоборот! Во взгляде Феликса, каким он смотрел, читался вызов. Ты, безмозглая, готовая затушить солнце, собираешься уничтожить меня? А я тем временем изучаю тебя, проникаюсь тобой, ненавижу тебя, восхищаюсь тобой, ты уже в моей памяти, и когда ты исчезнешь, лишь я могу воссоздать твой образ. Ты разрушаешь, я созидаю, ты несешь мне смерть, я дарую тебе бессмертие. Нет, мы не равны и никогда не будем равны…
Возможно, не это говорил его взгляд, но только единоборство было, тут я не мог ошибиться.
Музыка смолкла. Словно в ответ последнему аккорду, просияло яркое свободное солнце. Черно-огненные тучи внизу стали понемногу рассасываться, то ли выдохлись сами по себе, то ли их наконец одолели метеоустановки. Реалет перестало колыхать, под нами приоткрылась земля, все задвигались, шумно заговорили. Феликс, жмурясь и протирая глаза, прошел к пилотам, Жанна проводила его обеспокоенным взглядом, Нгомо, мощно откинувшись на спинку сиденья, подбросил на ладони стереоролл и улыбнулся чуть сконфуженной улыбкой.
Сколь велика власть наглядного! Стоило небу утихнуть, как рассеялось и ощущение неотвратимой беды. А ведь погодные катаклизмы были далеко не худшим злом, современным поселкам и зданиям они вообще не могли причинить серьезного ущерба. Но, вглядываясь в подступающий к солнцу мрак, вряд ли кто-нибудь из нас думал, скажем, о древних вирусах и микробах, которые, попав в наше время, возможно, несли с собой куда большую угрозу. Эту опасность устраняли где-то там, в тишине лабораторий, она не имела ни вида, ни цвета, редко кто вспоминал о ней. Нас тревожило осязаемое и конкретное. Дымящаяся разломами хроноклазмов земля. Погода. Огневики. Люди прошлого. Потопы. Из морских глубин выныривали «атлантиды», и тогда на побережья обрушивались цунами. Мобильным постройкам нашего века это опять же мало чем грозило, их, получив предупреждение, свертывали и перебрасывали в глубь континента. Но что было делать с бережно хранимыми кварталами старых городов, с архитектурными памятниками Лиссабона и Токио, Бомбея и Нью-Йорка? Участившиеся землетрясения нередко удавалось подавить в зародыше, бури — ослабить, но океанским волнам мы могли противопоставить лишь дамбы и силовые поля, которыми нельзя было перекрыть все. С архитектурных шедевров всюду и везде срочно снимались структурные копии, однако какой-нибудь восстановленный позже до мельчайшей щербинки Руанский собор был бы лишь дубликатом, его заново воссозданные стены уже не хранили бы прикосновения рук прежних создателей, и мы сразу чего-то лишались.
Над побережьем, куда наконец вырвалось звено наших реалетов, не оказалось туч, и, пролетая над одним из старых городов, мы все увидели воочию. Все снова притихли, когда эта панорама раскрылась. На земле, в спешке, которая была заметна и с воздуха, машины и люди возводили дамбы, ставили заслоны силовых полей, которые мерцали вдали радужными, как в мыльных пузырях, отливами. В топкой грязи предместий муравьями копошились киберы, над ними мошками вились люди. Город уже подвергся атаке, кое-где вода сверкала прямо на улицах. Простертый от белых зданий набережной простор океана был безмятежен, как в добрые старые времена, но его искрящаяся солнцем гладь в любой час могла вздыбиться, рушась на эти дамбы, на эти здания, на всех, кто этому обвалу противостоял. Люди, конечно, успели бы отлететь, но каково им было бы увидеть мутный водоворот там, где был город, который они не смогли защитить? Нет, что ни говори, наша работа, по сравнению с этой, была благодатью, хотя и считалось, что именно мы находимся на переднем крае.
Реалет качнуло в крутом развороте, море, кренясь, отвалило назад. Строй грузовых машин в точности повторил маневр.
— К оружию, граждане, к оружию! — объявляясь в дверях пилотской, провозгласил Феликс.— Спутник передал засечку, идем на сближение!
— Сколько их? — быстро спросил Нгомо.
— Врагов не считают, а уничтожают,— луч солнца косо перечеркнул лицо Феликса, его искрящиеся глаза смотрели возбужденно и весело.— По штуке на боевую машину, довольны?
— Ого! — воскликнул кто-то.
— И мы, как обычно, первые? — уточнил Нгомо.
— Естественно, другие не успеют, мы ближе всех.
— Значит, в одиночку с копьем на льва,— задумчиво подытожил Нгомо и, еще немного подумав, кивнул:— Можно.
— Нужно! — звонко выкрикнула Жанна.— Феликс прав: врагов не считают, а уничтожают!
— Это не я,— мягко поправил ее Феликс.— Это было сказано много столетий назад.
— Тем более!
Феликс неодобрительно покачал головой, Жанна вспыхнула, не отводя от него глаз. Зря она, конечно, все это говорила, вернее, так говорила, дело предстояло серьезное. Каждый понимал, чего стоит промедление, и каждому было ясно, что это такое— схватка один на один. С копьем на льва, вот именно, с копьем на льва… Мало-помалу шум голосов затих, каждому хотелось остаться наедине и внутренне приготовиться к тому, что нам всем предстояло.
Феликс уселся рядом со мной и, не торопясь, развернул на коленях карту. Тем временем гул моторов стал резче, от призрачно мерцающих плоскостей реалета потекли голубоватые струи уплотненного воздуха, земля внизу заскользила быстрей.
Задумчиво, по-детски постукивая светокарандашом по губам, Феликс долго вглядывался в испещренную какими-то отметками карту, затем решительно провел длинную черту.
— Странно,— пробормотал он.— Что же их ведет по ниточке?
Он сказал это, видимо, для себя, так тихо, что услышал лишь я один.
— Ты о чем? — в моей памяти ожил вопрос Алексея.
— Об этом,— Феликс щелкнул карандашом по карте.— Огневики всегда движутся по прямой. Всегда.
Я кивнул, это было всем известно, такая особенность перемещения огневиков помогала с ними бороться.
— Мы сразу их давим, сразу,— так же задумчиво проговорил Феликс.— Никто не спрашивал себя, что было бы, если бы им дали… погулять.
Карандаш рассек воздух.
— Погулять! — я покрутил головой.— Об этом страшно подумать.
— Верно. Но так же верно другое. Сегодня ночью мне приснился гадостный сон. Будто меня не то допрашивают, не то экзаменуют рыжие, похожие почему-то на спрутов, только безглазые, огневики,— он поморщился.— Впрочем, не это важно. Но там был один любопытный вопросик… Словом, проснувшись, я сделал одну простую вещь. Я проэкстраполировал движение всех, какие были, огневиков. Вышло что-то несуразное: на линии их движения позже всегда возникали хроноклазмы.
— Ничего себе! — я присвистнул.— И как это понимать?
— Не знаю. Мы уничтожаем огневиков, но мы их не понимаем. Не по-ни-маем! — Феликс ударил кулаком по колену.— Что они такое? Откуда берутся? Их выносят хроноклазмы, но лишь в одном случае из двух. Что кроется за этой статистикой? Чем больше огневиков, тем слабее хроноклазм. О чем говорит эта закономерность? Почему, — может быть, это самое главное,— огневики всегда устремляются к будущим очагам? Тысяча и одно «почему», а мы знай себе палим из мортир.
— У нас нет выбора,— сказал я.
— Это у камня нет выбора — падать ему или лежать.
— Ты думаешь?
— Я ищу.
— И?
— Теоретик лучше понимает камень, пчелу и цветок, когда от них удаляется. У меня все наоборот. Чем он ближе к огневикам, тем, кажется, лучше их понимаю. Но с ними приходится драться, вот в чем беда! А чтобы драться, надо озлобиться.
— Еще бы!
— И это тупик. Мы все смотрим сквозь призму своих представлений и своих эмоций. Двойной светофильтр! Вся наша умственная работа сводится к попытке сорвать эти очки и взглянуть на мир непредвзято. Иногда это почти удается. Есть во мне сейчас ненависть, злоба?
Он вопросительно посмотрел на меня.
— Нет,— я покачал головой.— Нисколько.
— Возможно. Зато есть предвзятость. Эх, хоть на минуту почувствовать бы себя огневиком!
Он говорил вполне серьезно. Я содрогнулся.
Его лицо замкнулось, напомнив мне тот миг, когда он вглядывался в бурю, только сейчас взгляд был обращен внутрь, к себе, то золотистое, что было в глазах Феликса, потухло и потемнело. О чем он думал в эту минуту?
Но это длилось недолго. Лицо Феликса вздрогнуло, как от толчка, он поспешно взглянул на наручный курсограф.
— Бэдленд,— донесся до моего слуха удовлетворенный голос Нгомо.— Удачное место выбрали огневики, дурной земли не жалко.
— Всякую жалко,— возразила Жанна.
Я не прислушивался к их спору. Руки сами искали занятия, я вынул, разобрал и снова собрал разрядник. Взгляд же следил за бурой пустыней внизу. «И вот нашли большое поле, есть разгуляться где на воле…» — с навязчивостью молитвы всплыли в памяти с детства знакомые строчки стихов. С бесцветного неба наплыла свинцовая мгла, степь потемнела, заволоклась. Рокот двигателей притих, тело на миг сделалось невесомым, реалет камнем пошел вниз.
Нас встретила тишина безветрия. Небо было мглистым и каким-то плоским, вдали оно незаметно смыкалось с такой же плоской и безвидной землей, только степь была побурей, она остро пахла пылью, и на ней всюду топорщились колючки. Однообразие нарушала лишь глинистая, с неровными скатами, ложбина; на дне ее поодаль пасся меланхоличный верблюд, которому, видимо, так надоела всякая, в том числе сыплющаяся с неба техника, что наше прибытие он не удостоил вниманием.
Жанна умчалась прогонять верблюда, а мы занялись разгрузкой севших за нами машин. Каждый украдкой поглядывал на восток, откуда должны были появиться огневики и где теперь Жанна сражалась с двугорбым упрямцем, который был явно рассержен тем, что ему не дают спокойно отобедать лакомыми колючками. Пока только эти две фигуры маячили на горизонте.
Мы должны были успеть, Феликс не мог ошибиться в расчете времени встречи, однако меня познабливало, я тоже поглядывал на восток, делал все проворно и механически, ибо мыслями был уже там, где находился враг. Барьеры останавливали людей и животных, но не огневиков; под их натиском силовые поля лопались, как пленки мыльных пузырей. Единственное, что достоверно было известно об огневиках, так это то, что они — сила. Иногда они принимали облик, схожий с обликом живого существа, отчего и возникла гипотеза, что до биологической жизни на Земле развивалась какая-то иная, плазменная, нам неведомая, может быть, протопланетная или даже звездная. Но все эти догадки немногого стоили, так как чаще всего огневики походили , лишь на самих себя, то есть вообще ни на что. Ничего не удавалось понять, да и времени не оставалось, чтобы присмотреться,— огневики перли, сметая все, леса вспыхивали, реки вскипали при одном лишь их приближении. Их надо было сразу остановить, иначе всю планету быстро испещрили бы шрамы пожарищ. Выход был только один— немедленное уничтожение.
Легко сказать! Настоящего оружия против огневиков, в сущности, не было. Тоже парадокс. Уж если в прошлом что совершенствовалось, так это оружие. Но когда с войнами удалось покончить, рно стало ненужным. И мы мало что могли противопоставить огневикам. То есть, конечно, спешно изготовленные и опробованные термоядерные бомбы разносили их в клочья. Но это было лекарство худшее, чем сама болезнь, нам хватало и того генетического ущерба, который испытания ядерного оружия нанесли в свое время человеку, и биосфере,— последствия давали знать до сих пор. Даже в нашем отряде был человек, которого они коснулись: Жанна. Да, она перенесла генооперацию еще тогда, когда ее сердце билось под сердцем матери.
Оставались лишь те средства разрушения, которые применялись в горных работах и в космосе. Но ими трудно было одолеть этих тварей (если это действительно были твари). Сами сеющие огонь, чудовища стойко противостояли нашей технике. Конечно, они были уязвимы, конечно, гибли, но какая мощь, какая невероятная живучесть и какой напор! Земля содрогалась, когда они шли.
А Алексей еще просил к ним приглядеться…
Все эмиттеры-«черепахи» уже съехали по откидным пандусам, развернулись цепью, все скуггеры взмыли вверх и рассыпались строем. Каждый из нас занял свое место у борта машины. Последней примчалась раскрасневшаяся Жанна, которая, наконец, справилась с верблюдом, прогнала упрямца далеко в степь и теперь на ходу оттирала с куртки зеленоватую жижу его презрительных плевков, Мы с трудом подавили улыбки. Феликс погрозил ей. В ответ она с вызовом вскинула голову и королевской походкой прошествовала к «черепахе». «Смейтесь, смейтесь,— говорил ее весело-дерзкий взгляд.— Сколько мужчин — и хоть бы один… По-вашему, раз скотина, значит, гибни?!»
Феликс, крякнув, снова уткнулся в свой визор, по которому со спутников нас информировали о перемещении огневиков.
Потянуло ветром, у наших ног закрутилась пыль. Было не по себе вот так стоять под мглистым небом на плоской невзрачной земле, зная, что ничего этого скоро не будет.
— По машинам! — взмахнув рукой, закричал Феликс.
Последнее, что я увидел: Жанна, белкой скользнувшая на броню, Нгомо, чье посеревшее лицо оскалилось улыбкой (он помахал мне), Феликс, который, широко расставив ноги, продолжал стоять и смотрел, как мы исчезаем в люках.
Все, люк захлопнулся.
Теперь я на все глядел сквозь перекрестье прицела. Вокруг расстилалась та же мирная степь, слева и справа горбились другие «черепахи», над нами уже дрожал столб перегретого воздуха. В щитках эмиттера уныло посвистывал ветер. Едва не касаясь мглистой облачности, в небе застыли скуггеры, похожие на диковинных крылатых ежей.
Для разминки я несколько раз взял их на прицел. Повинуясь взгляду, черное перекрестье скользило по глади ветрового спектролита и замирало точно на скуггере. Все действовало исправно. За доли секунды я мог поразить все, что находилось в пределе видимости, хоть крохотный бугорок на горизонте, хоть всю степь сразу. Тем не менее меня била дрожь. По опыту я знал, что это пройдет, но заранее справиться с ознобом мне ни разу не удавалось.
О приближении огневиков возвестило облачко. Воздушное и невинное, оно возникло на горизонте и тут же вытянулось строчкой белых барашков, словно там, вдали, парил и мчался допотопный паровоз. Гряда облаков стала быстро заволакиваться рыжеватой пылью, расти, и все это далекое, мутное, теперь уже дышащее, как хриплая громоносная труба, покатилось на нас.
Я включил инфразвуковую защиту и стронул «черепаху». Степь поплыла, колыхнулась, тесная коробка машины наполнилась сдержанным гулом мощных двигателей.
— Павел! — в наушниках плеснулся радостно-возбужденный голос Феликса.— Слушай, я, кажется, догадался! Сообразил, что такое огневики!
— Ну? — сиденье подкинуло меня.— Ну?..
— Эх, некогда объяснять! Олухи мы, олухи… В энергии, дело в энергии! Ладно, извини, не утерпел. Поздно, действуй, все!
В наушниках щелкнуло.
Я увеличил скорость, размышлять было некогда. Черт побери, молодчина Феликс! Все будет хорошо, все и так прекрасно, если сначала Алексей, затем Феликс… Надо только побыстрей со всем этим там, на горизонте, управиться.
Там все уже было клубящимся хаосом и мутью сотен смерчей. Мы разворачивались наперерез, Инфралокатор наконец выделил семь тепловых, в разбросе друг от друга, очагов, движением взгляда я тут же перевел прицел на ближайший. Едва различимые скуггеры кружили над фронтом теперь близкого, взрывом распухающего громоносного вала.
Цель!
Сделано, перекрестье стоит, как влитое.
Максимум!
Перекрестье налилось алым светом.
Огонь!
Мысленная команда не заняла и секунды. От других эмиттеров, точно так же, как от моей «черепахи», вдаль протянулись лилово-бледные на сумрачном фоне полосы. Синхронно с неба ударили скуггеры.
Что-то ахнуло в глубинах пыли и пара, багрово засветилось внутри. Автоматика работала безупречно, плазменное лезвие вонзилось точно в центр того теплового сгустка, в котором скрывался огневик, и било, полосовало, рвало. Энергии было достаточно, чтобы уже минуту спустя почва там потекла лавой, но по опыту прошлого я не тешил себя надеждой. Можно было подумать, что вся эта лавина огня для противника так, освежающий ветерок. Мерзкие исчадья, не знаю уж какого ада, не только не разлетелись в клочья, не только не пустились наутек, а наоборот, ринулись в атаку.
Начиналось главное — то, чего не могли сделать киберы. «Отставить автоматику! — мысленно крикнул я.— Ручное!»
Теперь держись… Тяжелее всего заставить себя ослабить луч, подпустить огневика на ближнюю дистанцию, точно подгадать, когда потребуется вся мощность, и уж тогда врезать наверняка.
Я уменьшил импульс.
Багровое, осветленное, клубящееся рванулось в зенит, (надвинулось, точно прыжком. Вихрь на мгновение разорвал тучи, в просвете мелькнул кровавый шар солнца, казалось, он мечется в небесах. Все тут же скрылось. В спектролит брызнули струи песка. То был первый предвестник бури, смерча, самума такой силы, что рушились все привычные представления о возможном и невозможном. Вот так, пока мы ничего не знали об огневиках, и гибли первые отряды — машины сметало, как щепки, камни таранили непробиваемую, казалось бы, броню, и ворвавшийся жар спекал все внутри.
Но теперь мы были научены.
— Семь, внимание! — крикнул я в эфир.— Готовлюсь!
— Пятый, слышу,— хрипло отдалось в наушниках.— Я, седьмой, готов!
— Я, шестой, вас понял! Бейте!
Сжав ручку фиксатора, я до упора вогнал в почву манипуляторы. Выждал одну, самую долгую в своей жизни секунду. По спектролиту уже чиркали камешки, молотом били по броне.
— Максимум! — заорал я и в то же мгновение переместил луч со своего огневика на соседний.
То же самое сделал седьмой, стоящий через один от меня эмиттер. На этот раз, как было заранее договоренб, все брали на себя мы, нечетные.
На уже близком огневике разом скрестились молнии пятого, шестого, седьмого эмиттера. В максимуме!
И огневик, как положено, взорвался. С ним вместе, казалось, взорвался весь белый (нет; теперь уже багровый!) свет. Я слышал, как скрежещут до упора вогнанные в землю манипуляторы моей машины. Пламя снаружи, жалобный скрип металла — все это было не так существенно. Важно было немедленно, сразу, повторить маневр теперь уже с моим огневиком. Мамочки родные, да как же мне его нащупать? Прицел ослеп. Да и у соседей, должно быть, тоже…
Если бы у нас было побольше «черепах»! Как все было бы спокойно и просто при трехкратном превосходстве… Кто мог, однако, предполагать, что эти уникальные, предназначенные для далеких и трудных планет машины потребуются на Земле, да еще в таком количестве?!
Я бил вслепую, вгонял луч туда, где по моим расчетам должен был находиться огневик. Не легче приходилось соседям, правда, им-то угрожала меньшая опасность, ведь с их противниками уже было покончено. Никакая автоматика тут уже не могла помочь, надо было чувствовать соседа, угадывать движение его луча, чтобы одновременно могли сложиться хотя бы два импульса. Хотя бы два! Чтобы точка в точку… Киберы этого не могли, в их бессилии мы убедились еще в первом сражении, когда все наивно полагали, что с огневиками можно расправиться, сидя в безопасности перед обзорным экраном и подавая легкомысленные реплики — с кем, мол, связались, безмозглые твари…
Теперь от проворства и интуиции друзей зависела моя жизнь. Я бил и бил лучом, если что и ощущая, то скользкий бег мгновений, каждое из которых десятикратно умножало опасность.
Я ждал, что очередная секунда грянет взрывом, который встряхнет машину, как погремушку, оторвет, покатит, я повисну на ремнях вниз головой, и это будет последнее, что я запомню. Предвестником ожидаемого просвистел пробивший спектролит камешек. Щеку обожгла струя горячего воздуха, глаза заслезились. Теперь от меня уже мало что зависело, мое дело было, ни на что не взирая, бить лучом в крутящуюся завесу охваченного огнем мрака, что я и делал.
Все чувства так огрубели и сузились, что я не удивился, когда в просвете мелькнул силуэт другой «черепахи». Значение этого факта я оценил с бесстрастностью автомата: кто-то понял, к чему все идет, и вывел свою машину к моей, чтобы увидеть направление моего луча и подстроиться к нему. Единственное, что меня тогда поразило, и то смутно, это само перемещение машины в условиях, когда под напором вихря моя собственная едва держалась. Такое если и было возможно, то чудом. Так положиться на удачу, так сманеврировать в бушующих потоках мог разве что Феликс.
Мощь наших залпов слилась.
Все побелело беспощадным запредельным светом, которого не мог смягчить никакой светофильтр. И тут же словно чья-то мягкая нога пнула мою машину. Из-под меня со стоном рванулось сиденье. Падая, я ухватился за что-то. Новый толчок, затем боль и тьма.
Очнулся я в горячей и мутной тишине. Я висел вниз головой и, тряся ею, долго не мог понять, зачем нахожусь в такой неудобной позе,— именно зачем, а не почему. Еще я никак не мог сообразить, откуда такая пылища и что за железка у меня в руке. Ах, да, это обломок фиксатора, который, само собой, не был обломком, когда я за него ухватился…
Все кое-как стало на свои места. Сквозь душную мглу откуда-то снизу пробивался тусклый свет аварийной лампочки. Горло словно продрали наждаком, рот полон песка. Ленивое удовлетворение (все-таки прикончили огневика!) сменилось тревогой. Закончен ли бой? Цела ли машина? В порядке ли я сам?
Вроде бы да. Я неловка расстегнул ремни и сполз, вернее, плюхнулся вниз. Тело нигде не отозвалось болью, но повиновалось так, будто мускулы заменили ватой. И сознание было настолько нечетким, что я глупейшим образом попытался решить сразу три задачи: выплюнуть песок, оценить состояние «черепахи» и нашарить запор люка там, где он должен был находиться, но где его теперь не было, поскольку пол и потолок поменялись местами.
К тому же взгляд перемещался как-то рывками, не удавалось ни сосредоточиться на предмете, ни увидеть все сразу. Цепляясь за торчащую над головой спинку сиденья, я кое-как приподнялся. В висках резануло болью, однако зрение прояснилось. Внутри машины, если не считать сломанной рукоятки, все было цело. Наконец отыскался и запор донного люка. Порядок, люк не заклинило.
Ничего особенного снаружи не было. Горячая муть. Ветер резал глаза, кожу больно кололи песчинки. Все было терпимо.
Все терпимо, когда проходит вялое немение тела, когда возвращается боль, а с нею жизнь. Никаких огневиков — и жив, жив!
Отворачиваясь от жалящих порывов ветра, я спустился на опаленную землю и сделал несколько куцых неуверенных шагов, чья затрудненность после всего пережитого меня не удивила.
Откуда-то из ветра и мглы вынырнули две фигуры, в которых я едва признал друзей — такими черными были их лица. Оба кинулись ко мне молча, вскрик радости был в самом их молчании, нет, не радости, скорей облегчения. И даже не так, я не сразу понял, что означало это молчание.
Они зачем-то обхватили меня за плечи, повели так, словно помогали калеке.
— Что это вы, бросьте…— начал было я, но, перехватив их взгляд, тут же уставился на свою странно подвернутую, волочащуюся ногу.
Как я мог вылезти, даже идти, ничего не заметив! Зато теперь, когда мне открылась истина, ногу пронизала такая боль, что я обвис на руках друзей. «Ну вот,— тупо шевельнулось в мыслях.— Тогда была правая, сейчас левая… Хотя нет. Тот перелом был не у меня и очень давно… Как давно? Утром же было…»
— Подождите,— сказал я, когда меня уже подтащили к машине.— Где Феликс?
— Нет Феликса, — беззвучно ответил Нгомо.— Феликс погиб.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ



Перейти к верхней панели