Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Младший лейтенант Николай Зайцев был единственным пассажиром, который сошел с поезда на этом глухом литовском полустанке, где стояло лишь несколько домов, два длинных не то сарая, не то склада и виднелись печальные следы недавно закончившейся войны: на избитой земле тут и там бесформенные кучи кирпича, поросшие буйной травой, застывшей и по-осеннему серой. Сыро, грязно, неуютно. Возле мрачноватого станционного здания стояли белобрысая девушка, почти девочка, в лице которой было что-то заметно нерусское, а что — Зайцев не смог бы сказать, и пожилая женщина с чемоданом, одетая, по-зимнему — в пальто с меховым воротником. Он спросил у девушки, как ему пройти к реке, и та, тяжело, напряженно посмотрев на него, повернулась и, не отвечая, пошла.
— У тебя что, языка нету? — раздосадованно спросил Николай.
Женщина не по возрасту звонким голосом и с сильным акцентом сказала:
— Ре-ка? Да, да…— показала рукой на лес. Хотела еще что-то сказать, но, видно, не находила слов.

Сразу за полустанком начинался лес; сосны такие же, как на Урале, на родине Зайцева, так же пахнут и умиротворенно шумят,— они, наверное, везде одинаковы, сосны. Тут холоднее, чем в городе, жестко хрустит под ногами ледок; узкая  проселочная дорога криво и немо тянется в глубину незнакомого леса.
Зайцев ехал к солдатам, охранявшим железнодорожный мост, который отстоял от полустанка километров на семь-восемь (так ему сказали в штабе), в обычный маленький гарнизон: колючая проволока, возле железнодорожной насыпи — огневые точки с ходами сообщения, и у речки наскоро срубленная из сосняка казарма. Гарнизон считался хорошим, и младший лейтенант получил задание написать о нем очерк или корреспонденцию, уж что получится, для дивизионной газеты. Николай уже продумал, с чего начнет очерк. Зайцев недавно закончил краткосрочное (как п водилось в военное время) офицерское училище на Дальнем Востоке, и шел ему всего-навсего двадцать первый год. Розовые щечки, ребячьи пухлые губы, мальчишеский непокорный чубчик и тонкий, совсем детский голосок страшно (именно страшно!) молодили его, и Зайцев выглядел подростком, который вдруг ни с того ни с сего напялил на себя военную форму.
Редкие и мелкие, как манная крупа, снежинки, подгоняемые ветром, нелепо метались в воздухе. Он огорчился, глянув на сапоги, они были забрызганы грязью, где это он успел? А ведь перед отъездом так старательно надраивал их, готовясь в полном офицерском блеске предстать перед солдатами. Шел неторопко, все равно доберется до места еще засветло, заночует и утречком отправится восвояси.
Почему всякая незнакомая дорога кажется длинной? У него было такое чувство, будто он что-то недоработал, недоделал, пытался понять, что именно и не мог,— странное, тягостное чувство.
Дорога потянулась куда-то влево, и Николай начал тревожиться: а может, баба-то того… соврала, и он чешет совсем не туда. В штабе говорили: как сойдешь с поезда, поворачивай направо, на северо-запад. Да, он повернул направо. Но где этот северо-запад? Все небо в одинаковой облачной серости, мха на деревьях и муравьиных куч, по которым можно определить стороны горизонта, вроде бы нет, одинокая березка на поляне подозрительно густа со всех сторон, а не только с южной, как ей положено. Тихо кругом. Дремотно.
Они появились внезапно: справа послышался легкий неясный шум, и Зайцев, повернувшись, увидел на широкой тропинке, возле маленьких, густых елочек троих мужчин; один молодой (лет тридцати), здоровый такой дубина, с мрачной физиономией, другой пожилой, мужиковатый, с черной повязкой на левом глазу, и третий… У третьего было что-то интеллигентное в облике: топкие, красивые черты лица и очки в золотой оправе. Все в темных демисезонных пальто и шапках — одежда потрепанная, грязная, и у всех заметная военная выправка, что насторожило младшего лейтенанта. Он прошел сколько-то шагов, чтобы быть от них подальше, и, остановившись, проговорил:
— Скажите, правильно ли я иду? Мне надо к реке.
— А зачем вам ее? — спросил очкастый хриплым, простуженным голосом. Он держал правую руку в кармане пальто.
— Ну… надо.
— К мосту? — голос у очкастого хотя и хриплый, но ласковый, а глаза за стеклами очков тяжелые, недобрые.
— Ну, положим… Вы — русские?
Не отвечая ему, очкастый что-то сказал своим спутникам по-литовски. Они заговорили все враз, резкими, лающими голосами.
— Не знаете,— недовольно проговорил Зайцев и, махнув рукой, торопливо пошел.
Его недовольство было наигранным, он хотел собственным голосом подбодрить себя и быстрее уйти. Больно уж подозрительные люди. Подумал: надо бы сразу, как вошел в лес, расстегнуть кобуру нагана, мало ли…
— Стой! — грубо крикнул очкастый. В его руке был парабеллум. И уже негромко, небрежно, будто делая одолжение: — Руки вверх! — Видя, что Николай колеблется, опять грубо выкрикнул: — Руки!! Стреляю!
Зайцев прыгнул с дороги в кусты и оттуда за сосну, выхватывая из кобуры наган. Но уже в следующее мгновение молодой мужчина схватил его за руку, раздался выстрел, пуля улетела в сторону. Они все набросились на него, озлобленно дыша, закрутили руки назад, и молодой мужчина начал пинать в живот ногой в кованом сапоге, как-то по-особому пинать — сверху вниз.
— Что вам надо?! — закричал Зайцев, сгибаясь от боли.— Кто вы такие? Отпустите меня. Слышите?!
Но он уже понял, кто перед ним: в ту пору в лесах Литвы пряталось много недобитых фашистов, которые не хотели или боялись сдаваться, строили землянки в глухих, отдаленных от жилья чащобах (трубу от печки обычно выводили к стволу лапистой ели, чтобы дым незаметно рассеивался в ее ветвях). Напялят на себя одежонку крестьянина, и попробуй пойми, кто перед тобой. Ты в военной форме виден, а он-то нет, идет себе
спокойненько. Но в этих местах было вроде тихо, так сказали Зайцеву в редакции.
— Спокойно. Пойдешь с нами на хутор.
— Никуда я не пойду. Оставьте меня в покое, слышите? Я советский офицер.
— Вот потому-то ты нам и нужен.
…Они долго шли по густому сосновому лесу. На опушке, где начиналось длинное, заброшенное поле, показался одинокий хутор, и все бандиты враз заговорили. Николай уяснил, что фамилия у очкастого Лунин, а молодого звать Витаутас. Хутор был разбит и сожжен, уцелела лишь постройка у самого леса. Посреди обширной комнаты, куда привели Зайцева, стоял дубовый, покосившийся стол с резными ножками (видать, старинной работы), на нем черная бабья сумка, из которой выглядывали буханка хлеба и шпиг.
— Прошу садиться,— сказал Лунин, указывая на стул.
Все сели, кроме Витаутаса. Тот стоял у окна, за спиной Зайцева. Николаю казалось, что спиной, затылком чувствует стеклянный взгляд бандита, и он неловко дернулся на стуле. Человек с повязкой что-то сказал, и Витаутас, ехидно хмыкнув, перешел на другую сторону комнаты.
— Мы крайне сожалеем о том, что вынуждены принимать тебя в таком… в таком жалком помещении. Но… что поделаешь. Превратности судьбы,— Лунин улыбнулся.
Когда-то мать говорила Николаю: если хочешь узнать человека, посмотри, как он улыбается. Улыбка у Лунина холодная.
— Тебя сам бог нам послал. Хотя, если говорить откровенно, я не очень-то верю в Саваофа. Я — скептик.
— Какого черта, в конце концов, вам надо от меня? Что вам надо?!
— Итак, что нам нужно? — сказал Лунин.— Нам надо перейти на другой берег реки. Лодок нет. Перейти можно только по железнодорожному мосту, охраняемому вашими солдатами.
Он строил фразы слишком грамотно, слишком старательно, что свойственно людям, для которых русский язык не был с детства родным.
— Послушайте…— Зайцев оглядел всех троих. — Я, конечно, понимаю, кто вы. И знаете, что я вам советую…
— Знаем, знаем,—угрожающе произнес Лунин.
— Не завтра, так через неделю вас все одно поймают. И тогда будет хуже. А если сдадитесь добровольно, это учтут.
— Заткнись! — фальшиво-ласково проговорил Лунин.— Ты проведешь нас по мосту.
— Да ты что? — удивился Зайцев.— Даже если б я и захотел, так все одно не смог бы.
— Почему?
— Ну, кто вас пропустит? Там же часовые. И они просто-напросто перестреляют всех.
— Ты — офицер. Ты прикажешь, чтобы нас пропустили.
— Да кто же меня послушает. Ты что? У них свои порядки.— Он старался говорить спокойно, даже как бы сочувственно, коря себя за это.
— Там нет офицеров. А ты офицер.
Действительно, нет. Начальник гарнизона — сержант. На такую должность обычно назначают младших офицеров, но где их наберешь — гарнизонов-то много.
— У меня у самого будут проверять документы.
То, что вы предлагаете, совершенно не реально.
— У тебя нет иного выхода. Пройдем, и ты свободен. Иначе…
Никогда еще Николаю не было так плохо, все кругом посерело, потускнело, потемнело, будто и не было никаких ярких красок ни на небе, ни на земле.
Бандиты снова, на этот раз довольно долго и шумно, тараторили о чем-то. Особенно горячился Витаутас, зло взглядывал на младшего лейтенанта.
— Завтра в десять утра подойдет наш отряд,— сказал Лунин.— У тебя еще есть время подумать.
«Завтра!..» Значит, у него есть еще вечер и ночь. А это много. Почти вечность. Витаутас растопил печь, она бойко запотрескивала, запахло острым, сырым дымком. Бандиты как-то враз расслабились и утихли. Через какое-то время Зайцев спросил у Лунина:
— Ты русский? — В голосе осуждение и неприязнь.
— Да. А что? — Смотрит не то чтобы зло, но как-то постоянно недобро. А лицо интеллигентное. Чудно!
— Какой-то ты… вроде бы и не русский. Не поймешь. Ты кто? И как попал к ним?
Лунин молчал. Потом, не глядя на Зайцева, вынул откуда-то из глубины своего широкого пальто фляжку, глотнул из нее раз пять.
— Я — настоящий русский. Мои предки служили еще царю Алексею Михайловичу. И ваш совдеп отнял у нас все.
— Какой совдеп?
— Советы у нас отняли все. Мы жили в эмиграции. Почти нищими… Я бездомный.— Сейчас он говорил как-то странно: будто не Зайцеву, а самому себе.— У меня все время мокро в сапогах. И эти паршивые немецкие сапоги страшно гремят. У меня старое, грязное белье. Живу в берлоге, которую почему-то называют бункером. Старые доски треснули, и земля сыплется, будто в могилу. Бегаю, как запыхавшийся зверь. И, как зверь, оглядываюсь и нюхаю воздух.
— А чего бегаешь? — прервал Лунина Зайцев.— Чего бегаешь-то?
Лунин будто не слышал. Он долго молчал. Потом сказал тихо и отрешенно:
— Люди обычно живут настоящим. Я всегда жил будущим. Теперь же у меня нет и будущего. Я чувствую горечь.— Он посмотрел на фляжку, которая лежала на столе.— А горечь глушится горечью.— Коротко и зло усмехнулся.— Все нелепо. Все!
Он вытащил из кармана пальто наган Зайцева:
— Возьми и нацепи вместо колотушки. Патроны я оставлю себе.
Встал и сутулясь, тяжело вышел из комнаты.
Николай сидел в неподвижной, усталой позе, можно даже подумать — задремал человек, а в голове колотилась и колотилась бешеная, тревожная мысль: что же делать, что делать?..
Редактор многотиражки, немолодой капитан, скромница и добряк, говорил Николаю: «Подождите дня два. Вот установится хорошая погода, тогда и съездите». А Зайцев хотел показать, что ему все нипочем, что он бывалый, дошлый репортер. На ходу подметки рвет…
Пришел Лунин. Тяжело вздыхая, вытащил из внутреннего кармана пальто две бутылки самогона, с нервной торопливостью налил полстакана, быстро, бесшумно выпил. Сказал что-то по-литовски. Человек с черной повязкой раздраженно ответил ему. Витаутас, угрюмо ухмыльнувшись, подошел к столу, нацедил самогонки в стакан и, крякая, вылил ее в свой огромный рот.
— Пьешь? — епросил Лунин, показывая на бутылку.
— Нет.
— И не куришь?
— Нет.
— Дитя.
Он говорил сейчас уже как-то по-другому — без напряженности и старательности. Губы двигаются, а само лицо как маска, неподвижное и холодное.
Глаза за стеклами старых очков по-прежнему глядели тяжело, недобро, но было в них что-то и новое, не то боль, не то грусть, тоска — видимо, глухой, слабый отзвук неслаженности, какого-то надлома.
— А как хорошо гудят волжские пароходы,— сказал Лунин.
Это было столь неожиданно, что Зайцев хмыкнул от удивления.
— И как хороша уха из волжской стерляди! — Лунин помолчал. И .вроде бы уже сам себе сказал:— А стерлядь паровая «кольчиком»! А икра!..
Зло отмахнувшись от мужчины с черной повязкой (тот что-то говорил ему, видимо, ругал за неумеренность), вылил в стакан оставшуюся в бутылке мутпую самогонку, одним махом выдул ее и вдруг затянул хриплым голосом:
— Вот мчится тройка почтовая…
Не так уж он дурно пел, этот бандюга.
— Слушай, отпусти меня,— сказал Николай.— Или давай пойдем вместе. Сдашься нашим. А то все одно вас или поймают, или перестреляют.
Он говорил тихо, боясь, чтобы не услышал мужчина с черной повязкой, который о чем-то беседовал с Витаутасом, стоя возле двери и дымя папиросой. Зайцеву казалось, что с Луниным он быстрее договорится, чем с теми. Лунин по-пьяному грубо махнул рукой, и этот жест его можно было понять так: не двигайся, замолчи!.. Потом он, сильно шатаясь, поднялся и вышел во двор. Минут через пять раздался пистолетный выстрел. Витаутас бросился во двор, бандит с черной повязкой сунул правую руку в карман пальто, настороженно поглядывая единственным глазом па дверь и на Зайцева.
Вбежал Витаутас и что-то коротко прокричал. Они долго тараторили, по-бабьи размахивая руками, потом мужчина с повязкой подошел к Зайцеву:
— Русс-ский застрелился.
— Застрелился?
— Он есть алко-го-лик. — В голосе пренебрежение.— Он есть больной.
«Ну что ж, хорошо. Их стало только двое. Надо уловить момент и бежать. Когда совсем стемнеет… Изображу, будто сплю. Будто вконец уморился. Видимо, они по очереди будут караулить меня. Может задремать и тот, который караулит». Бандиты словно угадали его мысли.  Витаутас принес со двора тонкую веревку, неторопливо подошел к Зайцеву и грубо, как клещами, заломил руки, это озлобило младшего лейтенанта, придало решительность, он отшвырнул бандита и, содрав со своей головы шапку, бросил ее на коптилку, стоявшую па столе. Свет потух. Зайцев ринулся к выходу. Он и сам не ожидал, что все может произойти так внезапно. «Быстрей, быстрей!!!» Витаутас схватил младшего лейтенанта за талию; Николай попытался снова, на этот раз уже безуспешно оттолкнуть бандита, торопливо бил его в грудь и лицо, начисто забыв в эту минуту все приемы рукопашной борьбы, которой его учили в армии. С другой стороны наплыл толстяк с черной повязкой. Они повалили младшего лейтенанта и вместе с ним повалились сами, тяжело дыша и что-то хрипло выкрикивая. Зайцев отбросил ногами толстяка, и тот шумно плюхнулся на дрова возле печи. Схватив березовое полено, толстяк бухнул им Зайцева по ноге. Николай вскрикнул и задохнулся от острой, дикой боли в колене. После этого они уже легко связали ему руки, ноги и отбросили к стене.
…Он лежал на соломе, связанный по рукам и ногам, в шинели, под толстым, рваным одеялом и еще под какой-то, тоже рваной, одежонкой, наброшенных на него толстяком с черной повязкой, который, уходя, сказал, что они придут утром.
Если бы его сейчас увидела мать, стонов и слез было бы!.. Отец умер еще до войны, и мать больше не выходила замуж, обратив всю женскую нежность и любовь на сына.
Как это часто бывает с маменькиными сынками, Николай робел перед девушками, говорил деревянным языком и, чтобы избавиться от робости, обычно хмурился, отмалчивался. Штабной красавец, вечный холостяк старший лейтенант со странной фамилией Рявкин, глядя Зайцеву в глаза, иронично усмехался:
— Ну, как живешь, монах?
— Почему монах?
— А потому, что пренебрегаешь прекрасным полом. Не хочешь снизойти до него.
Николай «не пренебрегал», и девушка в городе у него была — Люба. Познакомились в магазине, где Люба работает продавщицей. В тот скучный дождливый день покупателей не было, и он сказал, глядя в ее веселые глаза:
— Мне нужны вачеги.— Видя, что она молчит, повторил: — Вачеги.
— А что это?
Он удивился: на Урале все, даже малыши, знают, что такое вачега.
— Это рукавицы такие. Для черновой работы.
Он жил в общежитии, бывшем буржуйском доме, где стоят большие кафельные печи, потреблявшие, пе в пример голландским, уйму дров,— печи-прожоры, и Николай боялся, что вконец загрязнит, истреплет коричневые армейские перчатки, распиливая, раскалывая и таская дрова.
Дня через два он снова заглянул в магазин:
— Говорят, вы получили партию новых вачег.
Она заулыбалась. С этого и началось…
…Какая устойчивая тишина, черт возьми, будто в склепе, аж в ушах звенит.
И опять наплыло странное чувство, будто он что-то недоработал, недоделал. А что?.. И вдруг вспомнилось: в штабе говорили, что в букинистическом магазине есть пушкинский «Современник», и Николай собирался после командировки его купить. Господи, разве об этом надо думать сейчас… Глупо. Как глупо!
Он пролежал с полчаса, но легче не стало: веревка врезалась в тело, и Николай начал ворочаться, садился, ложился на бок, сгибал спину, стараясь ослабить руки и схватить веревку, но даже не дотянулся до нее, боль резко усилилась, ныли пальцы (уж они-то от чего?). Он сделал несколько таких попыток и все без толку. Сколько-то повременив, он снова, изо всей силы выгибаясь, попытался достать веревку на ногах; правую ногу вдруг сковала невыносимая, тягучая судорога, и Зайцев застонал, поняв, что развязаться ему не удастся.
Отдохнув, он решил обследовать свой темный каземат. Встал на ноги. Ничего, можно стоять, это легко. И можно прыгать. В детстве, связав себе ноги шпагатом, он вместе с дружками подолгу прыгал возле дома на полянке, непонятно чему радуясь. Но то были сладостные, добровольные путы. Все добровольное сладостно.
Припрыгал к двери и, став к ней спиной, что есть силы ударил по ней. Дверь не колыхнулась, лишь неохотно отозвалась слабеньким, глухим звуком.
Снова, наверное, в сотый раз безуспешно попытался освободиться от веревок, понимая, что, если и сможет это сделать, все равно отсюда ему не выйти, и, вконец обессиленный, свалился на солому и заснул мертвецким сном, едва-едва успев кое-как натянуть на себя рваное одеяло, ловко подцепив его зубами.
Разбудил резкий скрип двери. Вошли Витаутас и толстяк с черной повязкой. У обоих мрачные, помятые физиономии. Развязали ноги. Толстяк показал на дверь:
— Ити!
Уже рассвело, с неба, как и вчера, лениво валились редкие крупчатые спежинки. На крыше дома, у трубы, сидел, нахохлившись, воробей. Какой страшный холод, зуб на зуб не попадает. Во рту у Зайцева пересохло, он выплюнул комок липкой, густой слюны. Они привели ого, держа и грубо дергая за руки, снова завязали ноги и толкнули в угол комнаты.
— Пить! — выкрикнул Зайцев.
Толстяк налил ему чашку воды (невыносимо медленно наливал) и поднес к губам. Николай торопливо выпил:
— Еще!
Он осушил четыре чашки.
Со двора послышались негромкие, угрюмые голоса, множество голосов и резкий, неприятный топот крепких солдатских ног.
«Бандиты. У наших сапоги не гремят так сильно».
В комнату шумно ввалилась целая ватага мужчин; чужие лица (мрачность, решительность, придавленность и настороженность — все в странной, неразрывной смеси), чужая речь без шипящих
и свистящих звуков, свойственных славянским языкам, одеты кто во что, больше в штатские пальто, некоторые в широкие куртки, брезентовые плащи с оттопыренными (пистолеты— видно же!) карманами, помятые,грязные. У всех военная выправка.
Перед Зайцевым стоял рослый мужчина в коротком распахнутом пальто, из-под которого выглядывал зеленоватый мундир; большая голова, глубокие, злые морщины на лбу, тяжелый квадратный подбородок, прямой, холодный, железный взгляд. Видимо, это был командир, их вожак.
С заметным почтением, даже раболепием поглядывая на своего главаря, толстяк с черной повязкой торопливо разрезал веревки. Вожак заговорил тихо и властно, изучающе глядя на младшего лейтенанта. Толстяк начал переводить:
— Прошу, пожалюста, са-дте.
Зайцев сел на стул.
— Вы про-ве-де-те нас мост. Тогда идите дом. Даю сло-во, идите дом. Не пой-де-те — стреляем. По-бе-жи-те — стреляем. Смерть.
Да, наступала развязка. Страшная для Зайцева развязка.
— Передавай. Вы все должны сдаться. Если сдадитесь, это зачтут. А то всех перестреляют, как куропаток. У вас нет другого выхода. Ну, в самом деле, на что вы надеетесь? На что?! Ну, подумайте хоть немножко. Переводи, какого черта молчишь?
Вожак внимательно выслушал толстяка. В его глазах младший лейтенант прочел: я насквозь тебя вижу, мальчишка.
— Не надо про-па-ган-да.
Зайцев все время надеялся на какое-то чудо, казалось, бандиты вот-вот одумаются, испугаются и отпустят его, или вот-вот подойдут откуда-нибудь красноармейцы, или же сам он как-нибудь вырвется, улизнет от них, ведь может быть всякое, а сейчас понял,— чуда не будет. Чудо есть чудо, оно редко приходит к людям. Неужели ему суждено умереть?
Вожак взял Зайцева за рукав и что-то сказал.
— Вы будете ид-ти се-ре-ди-на, — перевел толстяк с черной повязкой.— По-бе-жи-те — стреляем. Про-ве-ди-те мост. Идите дом. Вы поняли?
В отряде было двадцать два человека. И не поймешь, какого они возраста. Самый неопределенныи возраст: окопная и походная жизнь обкатала их в серой нивелирующей краске, при которой и тридцатилетний, и пятидесятилетний выглядят почти одинаково.
Они поставили Зайцева в центре отряда. Слева от него тяжело дышал («Сидел бы уж где-нибудь на хуторе, грелся у печки, старая кикимора») толстяк с черной повязкой, справа чеканно и легко вышагивал главарь, глядевший куда-то поверх голов «лесных братьев». Впереди отряда, метрах этак в двухстах, шел Витаутас с каким-то пожилым бандитом, облаченным в широчеппый, явно не по его плечу, грубый брезентовый плащ.
День выдался на редкость сырым и серо-туманным; почти задевая за макушки сосен, неслись  куда-то на север болезненно-пухлые тучи; сосны, постанывая кронами и уныло свесив мокрые ветки, покачивались, как бы говоря с укором: ай-я-яй, что надумали!..
Идут. Топ, топ, топ… Очень уж громыхают немецкие сапоги. Даже по грязи. Как железные.
Витаутас и мужчина в брезентовом плате остановились. Мокрая лесная стена раскололась, отодвинулась от дороги, и впереди проглянул затемненный слякотной осенью обширный луг, над которым возвышалось легкое пролетное строение железнодорожного моста с невидимыми огневыми точками и ходами сообщения. Ноги у Николая опять начали неметь-цепенеть.
Вожак что-то сказал — бандиты сбавили шаг. И тут же он потянул Николая за руку:
— Идите впе-ре-ди. При-ка-жи-те солдатам пропус… пускать мост,— перевел толстяк.
Земля насторожилась и вздыхает как бы — топ, топ, топ…
И тут единственный раз за все эти сутки Зайцеву вдруг повезло: возле опушки леса, рядом с дорогой (до моста было еще далековато) он увидел овраг, тянувшийся к реке, поросший кустарником, мелким сосняком и заваленный ворохами кем-то собранного мелкого сушняка. Такой глубокий, такой манящий. И, оттолкнув бандита с черной повязкой, Николай бросился в овраг, крича, что есть силы:
— Бандиты!!! Стреляйте!!!
Говорят, удача в жизни часто соседствует с неудачей, однако непонятно, как одно дополняет другое: овраг, вильнув, неожиданно уперся в пустой холм с одинокими соснами и, когда Зайцев начал проворно подниматься по голому, скользкому скату, бандиты несколько раз что-то крикнули ему сдавленными голосами, потом послышался громкий, лающий голос Витаутаса и грянуло несколько почти слившихся воедино пистолетных выстрелов; Зайцева с огромной силой ударило в ногу и спину; упав, он покатился обратно в овраг
и перед тем, как потерять сознание, услышал со стороны моста выстрелы из винтовок и ручного пулемета. Гарнизон ожил.



Перейти к верхней панели