Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Это было в пятидесятые годы, кажется, уже в такие далекие года…
Наступал месяц Хугдарпи — по древнему эвенкийскому календарю время Глубокого Снега и начало Больших Холодов. Недобрым оно было всегда на земле эвенков. Крепким, беспробудным сном уснула тайга и тундра. Присели, укутались снегом ели и лиственницы, сосны, кустарники, застыли немо голые деревья. В воздухе повисли мохнатые хрустальные льдинки, кругом — белый туман. И ни единого звука, ни дуновенья…
Зверьки и птицы попрятались в норы и гнезда, зарылись в снег. Лоси забрались в самые густые чащи и стоят, закуржавевшие, замерев, боясь нарушить эту мертвую тишину. Олени сбились в плотные кучки, прижались и дышат под себя — так теплее.
Лишь иногда в лунную ночь откуда-то издалека донесется тоскливая, щемящая душу песня: «У… у… у! У… у… y! Жалобная, горькая не от хорошей жизни волчья песня… Не зря сказано — голод, брат, не тетка! В другой раз, гремя сосульками, как гирляндами, несется, ломая лес и заставляя дрожать всю окрестную тайгу, медведь-шатун. Так ведь тоже, бедняга, несется по нужде, одна забота — где бы кого заловить. И снова все кругом мертво.
В такую пору люди отсиживались в чумах и грели бока у огня. Только костер мог спасти человека. Поедались все скудные припасы мяса, рыбы, хлеба. Вот почему и не любили это время. Обманул морозы, так считали раньше,— не пора еще, значит, отправляться в нижний мир, к предкам. Есть еще силы, живи и делай добро для тех, кто в этом нуждается.
…И зачем в такое время куда-то гнать оленей? Запалишь легкие и сердца животных, потом, к весне, их, бедняг, не будут радовать ни солнце, ни зелень. Не жильцы они на свете. Как чахоточные люди, будут утробно кашлять, содрогаясь всем туловищем и в конце концов упадут где-нибудь за кочками и больше не поднимутся. Хэ!..
Непонятны маленько новые лючи. Построили избушки на факториях… Мороз не мороз, темнота не темнота — запрягай, друг, нарты, поехали за грузом, за почтой… Вези уполномоченных!
Зачем испытывать период Хугдарпи?..
В колхозной конторе, в просторной, рубленной топором избе без всяких перегородок, со щелястым, истоптанным полом, и в будни-то дверь редко закрывалась. А тут по случаю отъезда народного судьи района Ани Комбагир, милиционера Николая Чиркова и бывшего продавца Ванчо Удыгира, считай, сбежалась вся фактория от мала до велика.
Дверь конторы, вся закуржавевшая, с улицы обитая твердой сохатиновой шкурой, не знала ни минуты покоя, скрипела так нудно, что председатель Ануфрий Эмидак морщился, как от зубной боли.
— Суглан, что ли, сегодня? — оглядев вошедших, недовольно спросил председатель.
— Улицу-то, паря, не отопишь! — поддержал бухгалтер Алекей Зарубин, поеживаясь в своей телогрейке.— Народное добро в трубу летит!
В правом углу от дверей чернела большая пузатая бочка из-под керосина, потрескивая и шипя мерзлыми лиственничными дровами. Она служила печкой. И чтобы на ней могли уместиться чайник с ведром, бочка была приплюснута обухом топора, а кругом обложена серыми камнями так, чтобы иным уполномоченным казалось: лежит свинья с поросятами. «Свинья в закутке!» — прозвал эту бочку Зарубин. Но никто из эвенков не видел живой свиньи… .
Около окна, слепо смотрящего в помещение и на улицу, сплошь состоящего из снега и льда, дышащего холодом, было пустое место — стол укочевал к печке. Он утопал в ворохе парок и бакарей, которые должна была примерить Аня. Ее одежду забраковала Мария Эмидак, жена председателя колхоза, в девках бывшая Комбагир и теперь на правах родни помогавшая собираться Ане в дорогу.
В обычные дни, когда на фактории не было никаких уполномоченных, за столом, сделанном тяп-ляп, из трех досок, сидели друг против друга председатель и бухгалтер. По мнению большинства охотников и оленеводов, они ничего не делали, а целыми днями глядели друг на друга, соревнуясь, кто кого переглядит, и за это начисляли себе трудодни.
На суглане, на котором Ануфрия Эмидака избрали председателем артели «Ом акт а ин» — «Новая жизнь», уполномоченным был инструктор райисполкома, который оказался заядлым рыбаком и ранним утром уплыл с рыбаками, забыв растолковать новому председателю, чем ему заниматься. Но, слава богу, бухгалтер оказался простым, бесхитростным мужиком, совсем своим, как эвенк, да к тому же еще весельчаком. Он помог распределить людей на заготовку и вывозку дров. Пошло понемножку дело. Для важности Ануфрий приобрел школьный портфелишко, иногда ходил руки в брюки, как, по его понятию, должен был ходить начальник, и томился от безделья за столом. Хорошо, что с бухгалтером можно было поболтать. А руки у Эмидака так и хватались за ружье, пальцы пробовали курок, и снилась ему тайга с белками и соболями…
Когда бухгалтер подавал на подпись бумажку, Ануфрий весь сжимался, он боялся бумажек. Сосредоточенно всматривался в неряшливую писанину: то ли это мышка бегала по снегу, то ли куличок начертил коготками на песке? Скажи бухгалтеру — смеяться будет. В первый раз, еле поняв слово «план», Ануфрий отстранил от глаз бумажку, смахнул со лба бисеринки пота и подал обратно Зарубину.
— Читай сам.
— Привыкай, паря, к моему почерку… Долго нам вместе штаны протирать. Мой-то почерк, слава богу, терпимый. А как будешь разбирать указания начальников? Иной ведь как курица набродит…— Зарубин вопросительно взглянул на председателя, но тот только рукой махнул, читай, мол.
— Так… Ладно. Начало не буду, так… Провести инвентаризацию оленей, находящихся на руках охотников после промысла, в конце марта или в начале апреля.
— Подожди гнать оленей… Что такое инвер… Или как там?
— Инвентаризация. Я, паря, сам недавно узнал это слово. А попросту это — учет.
— А чего мудришь-то?
— Так ведь это по-научному. В бумагах надо культурно писать. Короче, подписывай, Ануфрий Кумондович, гореть — так вместе.
— Что? В темный дом могут спрятать?
— Не бойся,— успокоил Зарубин,— и моя подпись там стоит. У меня, сам знаешь, шестеро короедов дома ползают, план по поголовью вдвое перевыполнил,.. Куда я от них? — Он взглянул изумленно на подпись Эмидака: — Тебе бы, паря, только на деньгах расписываться!…
Что верно, то верно. Расписывался Эмидак по-наркомовски, с завитушками, с закорючками. Два года кочевал с одним учителем по тайге — он научил. Как только Ануфрий приладился писать свою фамилию, завел тетрадь и светлыми весенними ночами просиживал до нового Солнца, тренировался. Мария, жена его, хвасталась людям:
— Вот, мой-то научился писать закорючки! Ночами не спит, как бы головой не тронулся… Начальник!
В конторе становилось людно и шумно. Пришли сюда, похоже, все, кто мог шевелить ногами. Правда, большинство охотников и оленеводов были в тайге, на фактории оставались старики да ребятишки.
Аня и Николай Чирков сидели на единственной скамейке, спинами к печке. Аня собиралась примерять бакари, а Чирков от нечего делать просматривал «Огонек». Остальные тоже жались поближе к печке. Одни сидели прямо на полу, поджав под себя ногц, другие полулежали, прислонившись к обшарпанным стенам — с косматыми головами, с коричневыми, обожженными на морозе лицами, кашляя, швыркая носами, и все с любопытством наблюдали за уполномоченными.
Они, эти уполномоченные, появились в Сиринде после ноябрьских праздников, с первым грузовым караваном. Они приехали судить продавца Ванчо Удыгира. Всего какой-то год с небольшим побыл заведующим магазина Ванчо Удыгир, видно, кто-то написал, сделали ревизию, и обнаружилось, что не хватает товаров и продуктов на восемьдесят тысяч рублей! Представить себе невозможно такую кучу денег. Забегали по фактории люди, да где возьмешь такую сумму… Вот и ждали, чем кончится. Приехал следователь, ходил по домам, спрашивал, выяснял, но, так и не разобравшись, куда могли исчезнуть столько товаров, махнул рукой, заявив, что дело пахнет групповщиной. И вот приехал суд.
Была одна причина, заставлявшая всех жителей внимательно присматриваться к народному судье. Это молоденькая женщина была женой секретаря райкома партии Василия Комбагира, родители которого, Микудашка и Огдо Комбагиры, живут здесь, в Сиринде, но сейчас находятся на промысле, в хребтах Воеволи. Мария — родная сестра председателя. Бахилай — так эвенки произносят имя Василий — в прошлом году вернулся с учебы из Ленинграда и привез с собой жену, русскую. Говорили, что она тоненькая, белолицая, беловолосая. Слух этот быстрокрылой птицей долетел до Сиринды, а вот видеть ее и убедиться в том собственными глазами еще не довелось. И вот она приехала.
У кого же, как не у родни, ей остановиться? Проводник без раздумья завернул к Марие Эмидак. Аня, как большая кукла, была укутана во все меховое, пришлось ей помочь подняться на ноги. В маленькую избушку уже успели набиться соседи. Аня развязала уши у беличьей шапки, сняла ее, и при свете керосиновой лампы, тускло мигавшей язычком пламени, все ее разглядели и убедились, что слух был верным. Только еще удивительнее оказалась русская невестка!.. Аня сняла шапку, и люди сразу отшатнулись, руками стали загораживать глаза, как от солнца… Лицо у нее маленькое, беленькое, с огромными, как у оленя, и синими, как небо, глазами. А волосы — из светлых солнечных лучей… Э, не невестку, а ягодку где-то сорвал Бахилай!..
Еще не оглядевшись, не познакомившись ладом, Аня попросила занести с улицы свои вещи, что с огромной радостью кинулись исполнять подростки, и, распаковав тур суки и потки, она, доверчиво и смущенно улыбаясь, что-то хорошее говоря, подала гостинцы Марии, Ануфрию, их младшему сынишке Ванчо, дошкольнику, и сразу стало легко и нестеснительно. Хорошо, тепло стало на душе у всех. Понравилась Аня всем. Полюбили ее и за то, что вот она, светленькая и красивая женщина, вышла замуж за темнолицего, темноволосого Б ахи лая Комбагира, их соплеменника, не побоялась приехать в такой холодный край и стала работать начальником. Да еще каким — народным судьей!.. Утерла нос мужикам — баба ум-ачин!.. Ай да Бахилай! Повезло, крупно повезло комбагирскому роду!..
Надолго запомнится эта зима сириндинцам.
Теперь, вспоминая, будут говорить: «Э, это было в ту зиму, когда приезжала Дыла-чады Кукин — Солнечная невестка!»
Старичок Кумонда Елдогир, перевиравший все русские слова, попробовал с нею шутить, и она поняла его шутку, звонко смеялась, чем несказанно обрадовала его, и он, осмелев, всякий раз встречал ее какой-нибудь прибауткой:
— Ты, доська, оннако, сапсем дынем глазам пилохо видаешь? — спрашивал он Аню.
Та испуганно смотрела на него, не понимая, что такое у нее с глазами.
— Твой глазам сапсем, как сова. Она днем сапсем пилохо видает.
— А!.. Вот вы о чем,— звонко смеялась Аня,— опять вы шутите, а я не могу сообразить, почему это днем должна плохо видеть!..
В другой раз, увидев выходящего из избушки бухгалтера Николая Чиркова, старичок с серьезным видом — для Ани — рассуждал:
— Хэ, беднай, сапсем бедная Микулай Сиркох!.. Ругай его буду. Сапсем нос не бережет, сапсем не закрывай. Все виремя замерзай. У люча сапсем нету лица, моного-моного носа… Эвенки сапсем нету носа — моного-моного лиса! Хоросо, никогда не замерзай!..
— Слышал бы Чирков! — смеялась Аня.
Чиркова тут же перекрестили, стали звать: нос, нос!..
…Председатель колхоза, порывшись в ворохе, выбрал меховые чулки и подал Ане:
— Померь эти… Пожили бы еще? Пройдут первые морозы, отмякнет — вот и езжайте потом…
— Весну, что ли, ждать? — Аня посмотрела на него.— И так уж целый месяц командировка длится…
Аня надела чулок, притопнула ногой — удобно ли ступне.
— Считают, что до Туры от нас шестьсот километров, с небольшим хвостиком,— сказал председатель.
— Конечно, а хвостик еще с полтысячу километров!..— подначивала Аня.— Это кто же в тундре измерил километры?
— По присказке-то, мужик с чертом мерили,— встрял в разговор Алексей Зарубин.— Веревкой! Да порвалась она у них… Что делать? Черт говорит мужику: давай, паря, свяжем..; А мужик рукой махнул: не-е-е, паря, давай так, наугад скажем!..
— Вот то-то и оно,— вздохнула Аня.— Верно эвенки говорят: хорошие оленчики — мало километров, плохие — и за полмесяца не доберемся. Второй год езжу, вроде ко всему привыкла… Колобо ваш есть, чукин, стельки — и те
теперь заворачиваю по-эвенкийски. А вот к морозам, наверно, никогда не привыкну. Бр-р-р!.. Как вспомню, что снова придется спать на снегу… Ужас! Ма… моч… ка… а… а! — Аня сделала плачущее лицо, захныкала нарочно и потрясла, как цыганка, плечами: — Хэтэтэй! Так, да?
По конторе прошел одобрительный шумок. Смотри-ка, ее уши хорошо слышат эвенкийскую речь, понимает! Ну, не молодчина ли эта Солнечная невестка! Вчера на суде говорила такие умные слова… Все видит, понимает — пожалела бедного Ванчо, разъяснила, что к чему.
Аня, чувствуя, что на нее смотрят, картинно, как в кино, мотнула головой — откинула за спину рассыпавшиеся золотые волосы и завязала их в пучок.
— Чулки как раз. Можно ехать! — сказала она.
— Да не торопись ты,— произнес, отрываясь от журнала, Чирков.— Знаю я их лешачью натуру: с утра начинаются сборы, а выезжают ночью.
Все посмотрели на Чиркова, промолчали. Зарубин немножко помялся и тоже ничего не сказал. Милиционера побаивались. Этот, лет тридцати, мужик, видать, шуток не любит, на язык грубоват. По фактории ходит начальником, с гонором, и пистолет на боку, как напоказ.
Но тут произошло маленькое событие, отвлекшее внимание и от милиционера, и от всего остального. Распахнулась настежь дверь, хлынули клубы белого, как пар, морозного воздуха, и раздался громкий собачий визг, чей-то вскрик, и в контору на целой своре собак въехала какая-то парка.
— Тулиски! — все закричали, стали выгонять собак. Те, с виноватыми мордами, старались спрятаться.
Парка поднялась, закашлялась, и люди узнали старичка Кумонду Елдогира. Он поднял слетевшую с головы шапку, огляделся и весело произнес:
— Мне оленчик не нада, я на собаках умею ездить!
Грохнул хохот, чуть не раскатилась контора. А Мария, отсмеявшись, притворно сказала:
— Вот память-то дырявая, забыла прихватить с собой толстую иголку с крепкой жилой… Кое-кому зашила бы рот!
Аня примеряла уже бакари. Они ей тоже оказались впору.
— Ну, как, Мария? — спросила она.
— Ты сама смотри-то,— отозвалась та,— тебе в них ехать.
— Нисиво, тайга пропадай не будешь. Лепеска будет помогай и штаны снимай,— подал снова голос Кумонда.
Среди шума, смеха и кашля, боясь, как бы Аня не обиделась, Мария схватила со стола сакуй и через людей дотянулась до старичка — хлопнула его:
— Зашью тебе рот, чтобы язык твой не болтался, как тряпка на ветру!
Смех и кашель усилились. Лепешка, парнишка Хукочар, которому поручили отвезти гостей, смущенно уткнулся лицом в шапку, а Аня, поняв сказанное, вспыхнула лицом и, тоже смеясь, проговорила:
— Ну, Кумонда Кутуевич, вы у нас заработаете!.. Баня-то пустая!..
А правда в словах старичка есть. Смех и грех, как говорится, в дороге с этими уполномоченными. Иные сидят на нартах, рукой-ногой боясь пошевелить, сидят, пока совсем не закоченеют. А за кустики-то по большой-малой нужде надо, бывает, сбегать? Бедные женщины плачут порой, вот и приходится проводникам ухаживать за ними — ремни, пуговицы расстегивать на толстых ватных брюках. Мужчинам проще, тут разговору нет, нестеснительно…
— Чем смеяться, лучше бы по дороге избушки построили бы да оленчиков подобрали бы, как у Кордуя,— Аня посмотрела на председателя.
— Точно. Завтра были бы в Туре,— оторвался от «Огонька» милиционер.
— У Кордуя олени — ветер…— отговорился председатель.
— Вот и нам запрягите ветер,—- сказала Аня. Фамилию Кордуя, председателя соседней артели из Мурукты, частенько вспоминали, когда собиралась аргишить. И долго еще будут вспоминать его рекорды. За двое суток добрался до Туры…
А дело было так.
Дня за три до пленума секретарь окружном а партии вызвал по рации председателя кочевого Совета Чапогира, а на рацию вместо него явился Кордуй.
— Моя, Кордуя, силушает!.. Пириём!..— услышал окружкомовец далекие крики председателя артели.
— Как Кордуй?! — тот тоже перешел на крик.— Что за фокусы — мы вас тут встречать собрались, а вы почему еще там? Вы, что, не поняли, что вам нужно отчитаться за оленей? Вы же пленум нам сорвали!..
— Моя пиленум пириедет!.. Моя оленчики запрягай!.. Пириём!..
— Моя, моя! — не сдержался секретарь.— Вы, говорю, пленум нам сорвали!.. Моя, моя!..— и бросил в сердцах трубку.
Съехавшимся партийцам объявили об изменении повестки. Говорили, что Кордую заготовили добрый выговор. Но каково же было удивление всех, когда накануне заседания, в коридоре Большого Чума появился весь закуржавевший, улыбающийся Кордуй:
— Моя не опоздала?..
— Нам хоть и поближе ехать,— опять поднял голову милиционер,— но если каждый день до ночи будем собираться, тут не до рекордов…
— Ночью оленчики лучше бегут. Да и звезды не дадут вам потерять дорогу,— сказал председатель.
Наконец-то всё готово, В парке, в беличьей шапке с длинными ушами, в бакарях и поверх всего этого одетом сакуе, Аня стала похожа на неуклюжего медвежонка. И Чирков во всем меховом одеянии стал еще громаднее, совсем, как сохатый.
— В дверь-то пролезешь? — пошутил Зарубин,— а то, паря, прорубать придется.
«Как такую тушу повезут оленчики? Пожалуй, и нарты-то надо грузовые», — думал, глядя на него парнишка Хукочар.
Парнишка Хукочар, он же Лепешка, печальный Ванчо Удыгир, одетые в парки, но не так толсто, как русские, копошились каждый у своей упряжки. Чирков позавидовал, с какой легкостью они двигались, умело пристегивали нехитрую сбрую, ремни. Вчера, после суда, он хотел взять Ванчо под стражу и посадить в баню, но судья не позволила, сказав, что и так никуда не денется.
— Ну, что ж, подчиняюсь. Смотрите, вам отвечать! — сказал милиционер и не сдержался от замечания: — А вы ему маловато дали, За такие штучки сейчас по полной катушке дают!
— Будете на моем месте, Николай Васильевич, будете давать катушки.
Гирго Хукочар и Ванчо Удыгир еще раз прошлись по всем нартам, уложили мешки с продуктами, потакуи, турсуки, спальники и, чтобы, не дай бог, ничего не посеять на дороге, крепко привязали поклажу ремнями и маутами. Не забыли проверить и чонгой — без них тоже нельзя, без них олени могут убежать обратно.
Груза набралось порядочно. Старики и старухи принесли сушеного мяса, мерзлой рыбы и даже мороженого молока, смешанного с голубицей — гостинцы для Ани и Бахилая.
Откуда-то из серой мглы вынырнул и вразвалку, как утка, подошел с мешком за спиной старичок Кумонда. Запыхался. Оказывается, бегал домой за гостинцем:
— Этто тебе, доська! Приезжай летом. У меня будет моного-моного тайменя, мы будем с тобой кушай!
— Спасибо, дедушка, только мне ничего не надо…— и осеклась, увидев лицо Кумонды. Смешливое лицо враз стало печальным, голос дрогнул:
— Ванчо! Сынок! Пусть твое сердце будет огромным, как небо!.. Пусть не хмурится оно на людей, сынок. Ты помогал нам держаться на этом свете. Мы будем молить духов, чтобы они дали тебе силы держаться там, в чужой стороне… Не держи обиды на нас, сынок!..
Не выдержала толпа. Только что смеявшаяся и, казалось, совершенно забывшая, по какому поводу они собрались здесь, теперь одновременио заговорила, загомонила, женщины запричитали.
Ванчо хмуро молчал. Ане стало жаль его. Какая-то виноватость шевельнулась в сердце, она опустила глаза, чтобы ни на кого не смотреть. И впервые ей подумалось, что, наверное, надо менять работу. Таких неловкостей будет много.
— Анванна, ты сюда сидай,—- хмуро обратился парнишка Хукочар к Ане.— Моя санка твою таскай, Ванчо — милицию…
Ане и Чиркову помогли сесть в нарты.
Караван тронулся. К нартам Хукочара были привязаны олени Ани, за нею — еще две упряжки. Бывший продавец Ванчо «потащил» нарты милиционера и тоже две грузовых.
Заскрипели полозья, защелкали в суставах оленьи ноги. Неделю, не меньше, копыта животных будут отплясывать ритмичную дробь, а нарты будут тянуть однообразную унылую песню.
Из фактории, с отлогого берега, дорога незаметно скатилась на лед озера и, огибая торосы, потянулась, как длинный маут, к противоположному. А озеро, по здешним меркам, огромное: в длину километров пятьдесят, в ширину — двадцать. В ясную погоду на той стороне темнеет зубчатая полоска хребтов и над всеми над ними, как олений сосок, высится священная гора Унгтувун — Шаманский бубен. Осенью, отправляясь на промысел, каждая семья охотника первую стоянку сделает у этой горы и принесет жертвоприношения духам. У большого, как русский дом, серого валуна, лежат подарки, на деревьях развешаны разноцветные тряпочки верховному божеству Экшэри — владетелю зверей и птиц, рыб, всей тайги. Разгневаешь его чем-нибудь — жди неудачи на охоте-. Экшэри — держатель ниточек жизней-судеб. Оборвет ниточку обрушится каменной осыпью вершина скалы, оборвет другую — засохнет дерево на корню, перережет третью — исчезнет в тайге зверь. Хитрый он, Экшэри, как лиса, скользкий, как налим. Дух охоты посылает промысловику зверя, а Экшэри меняет решение: говорит, нет, этот охотник не заслуживает доброй добычи, он плохо себя ведет, не уважает законов тайги… И отгоняет звериные табуны к другому охотнику. Таков он, этот всесильный, всемогущий Экшэри.
В сером, сумрачном свете висят мохнатые иглистые снежные кристаллики — жмет мороз. От дыхания оленей образуется белое облако. Ничего не видно ни впереди, ни сзади, ни в стороне. И горы, не видно, да и незачем подъезжать туда с уполномоченными. Они не верят в сверхъестественные силы, а всякие приметы считают ерундой.
Зимняя дорога, не добегая до берега, сворачивает в залив, который потом переходит в узкую речушку Делингдекон — Малую Тайменную, рожденную озером, и змейкой будет петлять, повторяя каждый поворот речушки.
Дорога в неизвестность бежит по серой, сгущающейся мгле. Бежит долго, бесконечно, протянулась до самых звезд, тускло мерцающих вверху. Все приметы к тому, что крепкие морозы продержатся долго. Может, прав председатель, следовало переждать? От тревожных мыслей Аня омрачилась, вздохнула, заерзала, выбирая позу поудобнее, откинулась на спинку нарт. «Не могли найти доброго проводника, мужчину… Ну, что сможет сделать мальчишка? Мало ли что может случиться в пути? Он и дороги-то толком не знает… А Ванчо, хоть и парень, но какой-то уж больно жалкий: похоже, ему сейчас наплевать на все, и на свою собственную судьбу тоже. Чирков почему-то уверен, что в тихом болоте все раки зимуют… Но Чиркову верить-то…
И откуда в Чиркове это? В поселке был мужик мужиком, а стоило выехать — сразу поперло из него брезгливое пренебрежение и высокомерие. Простой, крестьянский парень…
После ноябрьских праздников сразу Аня с Чирковым выехали в Сиринду. На первой же стоянке она вместе со всеми попутчиками ела дымящееся мясо, вываленное из котла в общую тарелку. Отрезала ножом у самых губ. Проголодалась на морозе. И не заметила отсутствия милиционера. А он налил в свою кружку чай, достал из мешка мерзлый хлеб и масло и молча ел в сторонке… Ему предложили мяса — отказался. Утром, во время завтрака, история повторилась.
Аню это удивило. Она знала, что эвенки не любят, когда кто-то держится обособленно — какое же будет доверие, если каждый станет питаться по отдельности? Обычно сваливали продукты в общую кучу и ели, кто сколько хотел. И можно потом месяц, два питаться за общим столом и никто никогда не скажет плохого слова, не упрекнет.
Аня решила поговорить с Чирковым. Это его первая командировка, надо предупредить, что так не годится вести себя представителю власти… Она вышла на улицу. Чирков, сидя на нартах и зажав кружку обеими руками, жевал хлеб.
— На одном чае долго не протянете,— сказала Аня.
— А вы не боитесь заразиться туберкулезом или еще какой холерой? — вопросом на вопрос ответил милиционер и поморщился: — Противно мне с ними. Где едят, там и харкают…
Ане еще не приходилось встречать такого откровения.
— А зачем вы сюда ехали?
— Не думалось, что буду с хунхузами распивать чаи из одной кружки,— последовал ответ.
— Вы, наверное, забыли, что у меня муж, как вы выражаетесь, из хунхузов?
— При чем здесь ваш муж? Василий Николаевич, можно сказать, цивилизованный человек. С высшим образованием,— польстил он.
— Но ведь вы наносите эвенкам кровную обиду. Неужели вы этого не понимаете?
— Ну, Анна Ивановна, это меньше всего меня беспокоит. Здоровье, говорил мой отец, не купишь. Не хочу, чтобы по мне вши ползали…— он выплеснул остатки чая.— Зря я согласился работать в милиции… В каждом человеке вижу преступника, руки им всем крутить охота…
— А может, вам вернуться?
— Куда вернешься-то? Послали — поеду…

Сиринда известна в здешних местах. Где-то в начале столетия в тайге и тундре на сотни верст кругом еще не было ни одной избушки, а здесь уже красовалась небольшая деревянная церковь. Самая первая постройка лючей в этих таежных местах. «Русский шаманский дом» — называли ее эвенки.
Туруханские миссионеры знали свое дело. Один раз в году сюда приезжал мордастый поп, сопровождаемый эвенкийским князьцом Тиитеем Удыгиром, на груди которого, как солнце, сияла царская медаль. Поп за несколько дней, махая и дымя кадилом, как дымокуром, справлял все накопившиеся дела: крестил появившихся на свет новых «нехристей», давал русские имена, отпевал ушедших в другой мир, а самое главное, на месте, не гоняясь за кочевниками по всей тундре,
принимал соболей, лисиц и другую меховую подать. Любил батюшка-бог пушнину! Хоть сколько давай — не отказывался.
Новые власти, пришедшие на смену царизму, не признавали ни бога, ни черта. А туруханских попов и дьячков попросту разогнали. Осталась таежная церквушка без дела.
В те же годы на тайгу и тундру навалились невиданные беды. Перестали приезжать «друзья» князьцов, и в таежных стойбищах, в одиноких чумах, торчащих на веселых и бойких местах, начался голод и болезни. Тайга и тундра огласились громовым раскатом шаманских бубнов, хриплыми выкриками, сзывавшими духов одолеть напасти. Но все камлания шаманов оказались бесполезными. Тайга становилась пустой, безлюдной. Богатые оленеводы в страхе бежали, уводя оленьи стада. Безоленные роды стали уходить в нижний мир. Хоронить их было некому. Хэ… Горем и слезами наполнилась тайга!
Всемогущие духи показали шаманам причину — все беды от русских попов и дьячков, которых и в помине уж давно не было, но стоял их дом… Отчаявшийся народ ринулся к озеру, чтобы огнем уничтожить «поганый русский дом». Да спасибо, вовремя приехал уполномоченный, который привез от новой власти муку, продукты, лекарства.
Не суждено было церквушке исчезнуть в огне. Не страшны ей оказались ни вечная мерзлота, ни стихии. Как поставили — так, ровнехонько, не покосившись, не заросши мохом, и стояла. Правда, чуть посерела под дождем и снегами.
В тридцатых годах, когда организовывали первые артели и фактории, у церквушки снесли верхушку, она стала называться Красным чумом. В Красном чуме проходили все сугланы, и суды тоже… Любопытного на них можно было наслышаться вдоволь. Судились чаще всего из-за калымов или из-за неуплаты за отработку, опять же связанную с калымом, разбирали жалобы на престарелых женихов. На Большой земле многие дела просто не принимались бы к разбору. Но здесь от них отмахиваться было нельзя: вместо родовых судов вступали в силу новые советские законы, и обиженных нужно было защищать.
Дело бывшего продавца Ванчо Удыгира было таким же удивительным. У эвенков не принято раньше было иметь еду, продукты только для себя. Убил сохатого — тащи мясо на стойбище; поймал тайменя — туда же, в общий котел. То был закон, выработанный самой жизнью, которая была сурова, и его соблюдали все кочевники.
Следователь, видимо, не знал тонкостей кочевых обычаев и потому квалифицировал дело Удыгира, как «крупное групповое хищение социалистической собственности».
Ванчо Удыгир, назначенный заведующим магазином, посчитал, что он теперь полноправный хозяин всего этого добра и, чтя закон предков, стал раздавать направо и налево продукты, товары, благо, раздавать было кому — родии и своих людей целая фактория! Женщины без всяких денег набирали сахару, табаку, муки, обещая уплатить, когда вернутся охотники с пушниной. Возвращались охотники, но добыча почти вся уходила на уплату артельных кредитов, государственный займов, а на трудодни ничего не оставалось.
К тому же, у Ванчо не оказалось никаких бумаг на списание дров, разной тары и передачу материальных ценностей. Тара — мелочь, а вот акт о передаче… Тут, видимо, и было самое главное. А где теперь взять предшественника этого, Суханова, наверняка нагревшего руки и надувшего доверчивого беднягу? Да и что можно ему предъявить? Он теперь чистенький, все ценности записаны на Удыгира…
Аня осматривала «гири» Удыгира — камень и мешочек с дробью, с помощью которых он отпускал продукты. Килограммовый камень фактически оказался почти на пятьдесят граммов тяжелее, это значит; на каждом килограмме Ванчо сам себя обвешивал…
— Так ведь и Суханов тоже пользовался этими гирями,— говорили Ане.— А у него не было недостачи!
У Суханова голова была на плечах. Не зря он выбрал камень потяжелее килограмма, а мешочек с дробью — полегче… «Еще неизвестно, сколько он ваших денег вывез»,— хотела сказать Аня, но промолчала.
На суде Ванчо полностью признал себя виновным. Обвинение в групповом характере преступления отпало. Статья о крупном хищении осталась, и тут Аня ничего не могла поделать.

Ванчо в семье был самым младшим, последышем, Его мать, Балба, как и все женщины тогда, часто рожала, но выжили только он и двое старших сыновей — Христофор и Минулай. Остальные умерли, не дожив и до году.
Ванчо появился на свет летом. Пришла мать в очередной раз из отдельного родильного чума и принесла завернутого в тряпки малыша, еще без имени.
— Будущий охотник,— устало сказала она, а у самой в глазах тревога: выживет ли?
Ванчо выжил. Может, из-за того, что родился летом и до холодов успел немного окрепнуть. И стал любимцем родителей.
— О, мое солнышко! — в счастливые, удачливые на охоте дни ласково тормошила сына Балба, щекотала и нюхала его тельце.
Малыш улыбался во все круглое лицо, от глаз оставались только щелочки… Отец Костака отрывался от плетения маута и тоже, довольный, поглядывал на них.
Ванчо чуть подрос, стал сидеть в зыбке, и тут стала заметной маленькая порча у него — косоглазие. Позовешь его, поманишь рукой, а он, отвернув голову на бок, улыбается куда-то в сторону. «Значит, не быть охотником»,— горестно думал отец.
К трем годам отец сплел для Ванчо детский маут. К большому удовольствию родителей он ловил им телят, щенков, с которыми играл возле чума.
— Оленеводом будет! — радовался отец.
Ванчо ростиком не вышел, не торопился расти, и родители не спешили его отдавать в интернат. В кочевом Совете интересовались: «Когда ему в школу? »
— Рано еще, видите, еще маленький,— отговаривалась мать, наученная отцом. Родители Ванчо смолоду жили дружно, одним умом, потому у них было согласие на все случаи жизни. «Пусть кочует с нами, привыкает к тайге,— рассуждали они,— все веселее, и нам есть о ком заботиться».
Мать, Балба, иногда философствовала:
— Теперь всех ребятишек учат в школах. Это, конечно, хорошо — понимать бумагу… Но неужели они все будут начальниками? А кто будет добывать белок и бегать за оленями?.. А с женщинами — как? Раньше, до войны, на всех сугланах кричали: «У женщины ума нет! У женщины ума нет!» Прошло время, опять начали кричать: «Женщина такой же человек, как и мужчина!» Если женщины будут равняться с мужиками, то отец моих детей скажет однажды: «Балба, ты сидела сегодня в чуме, варила котел, а я бегал по тайге на лыжах, гонялся за Большим Мясом, маленько устал. Завтра я буду лежать дома, греть у костра живот и чайник, а ты одевай мою парку, бери ружье и иди на охоту..»» Мужик-то котел сварит. А мне как быть? Сохатого я не догоню…
Старикам и старухам, сидящим в чуме и сосущим трубки, рассуждения матери казались умными и убедительными. Начинали вспоминать смешные случаи, приходили к выводу, что Балба права.
Потом с отцом случилась беда на озере, и Ванчо отдали в интернат. Ему было уже десять лет. Грамоту маленько все равно надо знать, мать со старшими братьями рассудили еще, что в интернате кормить-одевать будут, морозы в тепле обманет.
Ванчо посадили в первый класс — все те повыше малышей, семилеток. Ребятня, отсидевшая год в нулевом классе, уже знала буквы, цифры, бойко болтала по-русски. А Ванчо, сколько ни рассматривал нарисованные картинки, не мог сообразить, что от него требует молодая русская учительница. Помучившись с ним месяц, она пересадила его в нулевой класс — пусть Ванчо учит русский язык.

— Лепешка!..— председатель колхоза, слегка усмехаясь, окликнул Гирго Хукоч-ара, разгружавшего тонкий «макаронник» — сырые лиственничные дрова у колхозной конторы.
Гирго поднял глаза.
— Завтра в лес не езди, слышь? Скажи матери, пусть собирает тебя в дорогу. Поедешь проводником с Солнечной невесткой, понял?
Гирго обрадовался, но тут же устыдился: чего это я, как мальчишка? Подумаешь, ехать в Туру… А в голове само по себе крутилось: «Надо же! Мог ведь другого отправить, а выбрал меня, а?»
Немного человеку надо. Побывать в Туре, в Виви, в других дальних и ближних факториях — да разве есть мальчишка, не мечтающий об этом, хэ?!
— Смотри, Лепешка, не потеряй в дороге уполномоченных,— напутствовал председатель.
Гирго на прозвище не обижается.
…Он учился во втором классе, когда учительница Анна Феофановна — просто Анханна, потому что ребята не могли выговорить ее трудное отчество — вызвала Гирго к доске и попросила пересказать русскую сказку, которую вчера читали. Гирго обрадовался, что его вызвали,— сказка ему понравилась, и он ее хорошо помнил. Он уже раскрыл было рот, и вдруг память вылетела из головы, вот оно, на кончике языка вертится, а во вспоминается — кто там был, в сказке, как его звали…
Ребятишки заерзали, потянули руки кверху. А Гирго все стоял и морщил лоб.
— Забыл? — участливо спросила Анханна.
И Гирго облегченно выдохнул:
— Лепеска катисса, катисса, а навстречу болк!..
Только успел произнести, класс так и покатился со смеху, и учительница смеялась до слез:
— Гирго!.. Да не лепешка катилась, а колобок!..
…Приподняв шкуру, служившую дверью, Гирго запрыгнул в чум. «Пэт!» — гулко хлопнули его мерзлые бакари.
— Харги! Харги! * Что?! Что делается?..— испуганно заподпрыгивала, сидя на одном месте мать, Христина. Разглядев сына, она недовольно выговаривала ему: — Откуда, как дикий олень, летишь? Так чум можешь свернуть!
«Э, поворчи, поворчи…» — думал Гирго. У него пела, радовалась душа. Мать давно всего пугается. Ее настоящее уже и забыли: Олон и Олон — пугливая, значит. Она вздрагивает от любой неожиданности, начинает нервно кричать, подпрыгивать. Всегда всего пугается. Говорят, такая у нее болезнь.
Успокоившись, мать спрашивает:
— Кто за тобой гнался-то?
— Никто не гнался…
— Что ж так летел?
— В Туру еду.
— Что ты там забыл?..
— Солнечную невестку и милиционера буду сопровождать.
— Что, мужчин не нашли?
— Я уже не маленький! — рассердился Гирго.

Безмолвный мир. Холодный, безжизненный… Только щелканье копыт, скрип нарт да звон колокольчиков нарушают эту вечную тишину, звенящую в ушах.
С речки, замедлив бег, олени, натужась, тяжело дыша, еле поднимаются на заросший кустарником берег. Исчез туман. В лунном свете открылась широкая тундра, с темными пятнами стелющихся кустарников, березок, ягодников. Вдалеке, на горизонте, угадывался лес. Дорога петляла, огибая возвышенности с одинокими высохшими деревцами, сухостоем, пнями и глубокими ложбинами. Осколок нарождающейся луны, с мохнатыми звездами, появлялся то слева, то с правого боку, то забегал далеко вперед, обгоняя караван.
На ровном месте скрип нарт убаюкивает. Хочется спать… Но Аня знает, что поддаваться сну нельзя — уснешь и не заметишь, как обморозишься.
Пока ехали по озеру, Гирго не проявлял усердия, даже ни разу не оглянулся, и Аня подумала, что он, наверно, мерзнет, пожалела его. Выехали в тундру — стал оборачиваться, и Аня видит светящийся огонек. «Надо же: тут нос не хочется высовывать на мороз, а он, видите ли, курит… Как взрослый! Неужели не мерзнет, или у них с пеленок привычка к морозам?»
Аня застыла от неподвижного сиденья. Ей бы шевелиться, ворочаться, но она толсто и неуклюже одета. Да и не хочется: начни шевелиться — растревожишь все на себе, попадет холодный воздух…
Между тем позади осталась тундра, с тенями и темными полянками кустарников. Караван неожиданно, мгновенно оказался в ином мире, в царстве темноты — въехали в мелкий, но густой лиственничный лес, частоколом окруживший дорогу. Полжелтка луны исчезло, спряталось где-то за деревьями. Глаза привыкли к темноте, не стало силуэтов, и все ближе кусты, деревца, олени приобрели четкие очертания. Аня высунула рот и нос, выдохнула: пара не видно. Или в лесу действительно теплее?
Надо бы сделать и для людей, и для оленей перекур. Пока темно, надо кое-куда сходить. Вот, смеялись на фактории над этим, а что поделаешь?
— Гирго! Гирго!
Мальчишка оборачивается.
— Тандерить будем! — кричит Аня.
— Хэ!.. — смеется Гирго и дергает повод, бросая рядом с передовым оденем хорей. Тот сразу останавливается.
Олени дышат тяжело, даже в темноте видно, как ходит шерсть на животных. Закуржавевшие морды выглядят мохнатыми, блестят большие глаза, из ноздрей свисают сосульки. Бедные оленчики!
Аня еле передвигается: отсидела ногу. Подъезжают Ванчо с Чирковым. Милиционер, как темная глыба, приближается к Ане.
— На ночь-то вроде жмет,— говорит он, стянув рукавицу и что-то вытаскивая из-за пазухи.
— Согреться хочешь?
— Спасибо,— догадывается Аня.
— А я без этой штукенции давно бы дуба дал,— говорит Чирков.
Отвинтил колпачок, запрокинул голову. Забулькало. Схватил рукой снег — и в рот. Покрякал, прокашлялся удовлетворенно и снова протянул Ане фляжку:
— На, у меня еще есть. Зарубин снабдил.
— Ну, что вы? — говорит Аня.— Потом-то я уж точно превращусь в сосульку!
Ванчо и Гирго- не предложил. Закурил. Аня топчется, приплясывает на месте.
— Сильнее прыгай! — советует Гирго.— Пока сила есть…
Аня прыгает сильнее, старается. Через минуту чувствует — выдыхается: не хватает воздуха легким. Дышать старается, как учили, через нос, но стоит остановиться — начинает мерзнуть. Чуть не плача, говорит:
— Черта с два согреешься… Давайте, может, поедем? Только вы, Николай Васильевич, поезжайте теперь впереди.
— А чего?.. Мой-то знает дорогу? Сидел, понимаете ли, катал в магазине костяшки, вот и накатал…
— Николай Васильевич, я вас не узнаю,— говорит сердито Аня.
— А чего узнавать-то? — раздражается и милиционер. Мороз и его донимает.— Черт меня попутал с этой работой!.. Первая и последняя командировка! Ну, к бабушке этот Север!..

Ох, уж эти эвенкийские однако маленько, когда определяют расстояние! Нис чем нельзя сравнить, В анекдоты превратилось! Аня спросила Гирго, далеко ли до Дудыпты, до чума. Он ответил совершенно понятно и, главное, точно: «Однако маленько!» — «Ну, сколько маленько- то?» — «Однако километров двадцать, а может, тридцать».
Три часа бегут олени. Тайга сменяется тундрой, тундра кончается и начинаются озера; те, в свою очередь, уступают дорогу лесистым островкам… Но обещанной речки нет, как нет ж желанного чума. Так ведь замерзнуть можно!..
Председатель колхоза объяснял, что первый чай, он почему-то так выразился — чай, а не ночевка, будет в чуме Маичи Мукто. Чум его стоит как раз у устья речки Дудыпты, где проходит дорога на Туру. Вторая ночь тоже должна пройти в тепле. На расстоянии дневного аргиша от Маичи стоит другой охотник Ейда Елдогир. А дальше уже самим придется выбирать места для ночевок и спать около костра…
По всем меркам, пора бы уже быть чуму. «А вдруг он откочевал в другое место, мало ли чего? Вдруг волки разогнали оленей и пришлось менять место?» Страшно от одной только мысли… Лучше не думать, а то и холоднее сразу стало… Аня сжимает и разжимает кулаки, трет онемевшие ноги и про себя чуть поскуливает: «Ну, когда будет чум?»
Она готова совершенно отчаяться, как вдруг впереди, неподалеку, раздается дружный собачий лай. «О боже, наконец-то!» Олени, почуяв близость жилья, взбрякнув колокольчиками, ускорили бег.
В неясном свете обломка луны обрисовался темный конус чума, извергающего из себя рой золотых искорок, исчезавших на фоне звездного неба.
Никто не вышел встречать, Зачем?.. Имеющий достоинство хозяин не будет любопытничать, как мальчишка. Приехали — значит, чум не обойдут, напьются горячего чаю, развяжутся языки и, если нужно, расскажут, куда и зачем держат путь.
Аня уже знала и на себе испытала удивительную простоту человеческих отношений на Севере, обычаи народа, выработанные веками. Здесь все делается молча. Незнакомому человеку эта молчаливость кажется несколько странной. Но надо знать людей… Суровая природа Севера отточила их характеры, сделала бесхитростными, до наивности открытыми; сострадательными и добрыми. Хитрость и фальшь они чуют, как звери.
Милиционер, оказывается, спал. Ванчо растолкал его, и он, весь окаменевший, с трудом разогнул руки, ноги и, кряхтя, поднялся. Пошатнулся, уперся руками в нарту, на какое-то время так и застыл.
Гирго помог раздеться Ане.
Чирков окончательно проснулся и, придя в себя, сбросил лишнюю одежду и, как Аня, оставшись в телогрейке, деревянно переставляя ноги, зашагал к чуму. Нашарив в темноте дверь, он полез внутрь и, как часто бывает, зацепился чем-то за шкуру, стал дергаться так, что зашатался весь чум.
— Эбэй! Уронит!..— испуганно вскрикнул женский голос.
Вошли, поздоровались и потянули руки к гудевшей печке.
В деревянном подсвечнике, воткнутом в землю на малу, горела свеча.
Хозяин чума, Маича Мукто, пожилой человек, с крупной для эвенка коренастой фигурой, жилистый, с реденькой бородкой и живым привлекательным лицом, для его лет еще не изношенным, как и все таежники, с нестриженными спутанными волосами, в которых торчала оленья шерсть, сидел раздетый, в одной хлопчатобумажной рубашке, в таких же легких, неопределенного цвета штанах и босиком. Он спал, только что вылез из мешка. Царапая рукой грязную подошву ноги, он с нескрываемым любопытством вглядывался в лицо вошедших и, не найдя знакомых, отвернулся, начал искать меховые чулки.
Хозяйка, лет тридцати, гораздо моложе мужа, симпатичная женщина, загораживаясь рукой от света и печки, второй рукой шуровала в большом черном котле. Вся печка была окружена котлами и ведрами. Чайник стоял чуть в сторонке, из горлышка шел пар. Вкусно пахло мясом и свежей хвоей.
Накинув на плечи телогрейку, Маича нашел трубку, железным крючком деловито выковырял нагар, поколотил об полено, туда-сюда продул ее и оставил во рту. Потом он, так же не торопясь, набил трубку табаком и, придавив пальцем, потянулся лучиной к свету.
Аня и Чирков, все еще охая и ахая, топтались на ногах.
— Там,— кивнул Маича, показывая им за спины, и похлопал у себя на сиденье.
Аня поняла и, выдернув у оснований жердей аккуратно сложенную шкуру, расстелила и опустилась на нее. Чирков присел на дрова.
Чувствовалась хозяйская женская рука: в жилище все прибрано, ничего лишнего, отчего чум кажется просторным. У самых оснований жердей сложены турсуки, потки, очевидно, с продуктами и охотничьим провиантом, и все это прикрыто суконными зипунами, шкурами. На половине хозяев висело около десятка беличьих и горностаевых шкурок. На земле, один к одному, уложены тонкие жердинки, а сверху устланы еловыми ветками. От них шел приятный запах. Жилище, тепло — и уже в помине нет холодов, еще минуту назад выжимавших слезы, забылись тревожные мысли, и вот оно, блаженство.
Аня и Чирков оттаивали.
Аня видела на фактории первую жену Маичи. Слепая, сморщенная женщина, старуха старухой, ходит с посохом. Ануфрий с Марией рассказывали, что она, Дептырюк, первая жена Маичи, сама настояла на том, чтобы муж взял вторую жену. Любила его и заставила. «Я-то слепая, а как ты станешь охотиться? Ты будешь, как без рук. Мужчина в тайге без женских рук не проживет!.. Иди, сговаривайся со стариком Богото — у него славная дочь, Мария, хозяйственная, работящая. Иди, не слушай никого…»
Сын Марии и Маичи, десятилетний Микулашка, старуху Дептырик зовет мамой и водит по фактории за посох. Маича с Марией заботятся о ней, уходя на промысел, готовят дрова, снабжают мясом, рыбой. Ну, что тут можно сказать?
Маича пододвинул к жене чайник, и она начала рыться в своей «кухне». Выставила доску на маленьких гагарьих ножках, на нее поставила кружки с блюдцами. Как заведено в тайге, людям прежде всего надо налить чай с хорошей заваркой. Он согреет их желудки и души — глядишь, и развяжет языки.
Пьют, шумно дуя на блюдце. Старик снимает с печки котел и ставит поближе к Марии. Она знает, что делать. Потом Маича дотягивается до чайника, наливает себе, но пить не стал — отставил кружку.
— Третьего дня ездил на гари, к вершине Дудыпты,— начал он,— нету нигде белки. Ушла… С осени была. Гнезда густо попадались, грибы на пенечках сушились. Чуяла холодную зиму — вот и ушла в темные места. Пустые гнезда остались, следы реденькие…
— А салом где разжился? — как взрослый, спрашивает Гирго.
— Э, наше сало по тайге ходит! — смеется Маича.— На гари собаки остановили пятилетнего быка. Комолый, как важенка… В гон пообломал, видать, рога. А жир не растерял, мясо все в белых прослойках, сала в ладонь!
Намолчался старик, говорить хочется. Рад гостям.
Мясо вывалено на сковородку, дымится. Прямо на доске горкой сложены розовые кусочки деликатесного костного мозга.
Апя берет мясистое ребрышко и подает Чиркову.
— Ешьте, Николай Васильевич,— и, посмотрев в его хмурое лицо, спросила: — Вы, случайно, не больны?
Чирков помедлил, но мясо взял. Снова, как днем, полез рукой под телогрейку, вспомнив слова Зарубина, со спиртом, мол, никакая холера не пристанет…
— Надо подлечиться!.. Ну, как, старина, маленько багдарин будем пробовать? .
Мукто, увидев фляжку, оживился, глаза у него заблестели.
Чирков перебрался поближе к старику. Аня повернулась другим боком к печке, а то одна сторона припеклась, а другая мерзла.
Мария подает фарфоровые чашечки, хранившиеся для такого случая в деревянном ящичке. Чирков наполняет одну чашечку, другую, третью и, держа руку на весу, смотрит на Аню. Та, заметив, замотала головой, замахала рукой, и тогда милиционер откинулся назад и завинтил фляжку.
— Молодежь не будем совращать. Пусть подрастут! — кивает он в сторону парней.
Предвкушая удовольствие, старик согласно кивает, поддакивает. Парни заметно недовольны. Чирков как будто не замечает.
— Ну, как говорится, с богом!.. Хух!..— выдохнув из себя весь воздух, он опрокидывает в рот чашку, хватает кружку с водой: — Злая, стерва! Берет ребрышко и начинает трудиться.
Старик со своей чашкой медлит, потом решается и пьет неумело, маленькими глотками. Чирков морщится и отворачивается.
Через минуту-другую спирт делает свое дело, и старику становится весело, развязывается язык.
— Ничего, Гирго! Скоро в Туре будешь, там этой веселой воды — хоть купайся! Зайдешь к Мефодьке Фаркову, на квартиру всех эвенков, скажешь: «Здорово!»— «О, друг приехал!» — закричат Фарковы: сам Мефодька, Катерина, жена его, Гошка, их сын.— «Здравствуй! Здравствуй, друг! Садись за стол…» Подадут Гирго кружку, он посмотрит: вода! Выпьет — слезы побегут… Ха-ха-ха!.. Будут в со смеяться. «Что вы мне дали? — спросит Гирго.— Какую-то горькую воду! Дураки вы!» Посидит Гирго маленько — что такое? Почему, скажет, в животе стало жарко, кто туда каленых углей накидал? Вспомнит — нет, никто как будто в животе костер не разводил. Еще маленько посидит — что такое? Почему пол закачался? Э, подумает Гирго, это же я на оленчике в Туру еду…
Марии тоже стало весело, улыбается даже Ванчо. Чирков тоже смеется и добавляет:
— Глядишь, и за волосы е кем-нибудь потаскаются!
— Утром он проснется: где я? — продолжает довольный Мукто.— Почему болит голова, кто плашкой давит?..
Вытерев руки об телогрейку, Чирков вытащил фляжку, разлил по чашкам и, взболтнув — сколько там еще? — попросил еще посудины.
— Ну, что, старина, плеснем им? — милиционер весело кивнул в сторону парней и пошутил: — Смотрю, мясо у них насухую-то застревает в горле…
— Нальем, нальем, — с готовностью соглашается Мукто, кивая косматой головой,— пускай маленько греются, хорошие ребята.
— Я не буду,— заявляет Гирго, занятый костью.— Молодец, не учись! Как тебя — Лепешка, да? — смеется Чирков.— Я ведь тоже не любитель, да вот по нужде…
— Да, да, Лепешка его имя,— радостно смеется Мукто. Лицо его отмякло, подобрело, глаза сверкают. Ему стало совсем хорошо.
Мария выходит на улицу и возвращается с полным ведром снега. Ведро ставит на печку, подбрасывает дров.
— Ты, друг, по колхозу уполномоченный? — старик толкает Чиркова. Разговор у него уже громкий, с жестикуляцией. Не дождавшись ответа, стучит себя кулаком в грудь: — Друг, слушай, друг!.. Я — стахановец!.. Белок, горностаев по восемь турсуков добываю!.. Жена моя, Мария, знает… Спроси Марию. Я не хвастаюсь, правду говорю! Грамоты — полный ящик таскаю, целая нарта. Значков у меня полно, медаль… Мария!..— он тормошит рукой жену.— Мария! Где мои бумаги? Начальник требует бумаги! Посмотреть хочет!..
— Э!..— раздражается Мария.— Куда денутся твои бумаги? Там они, на улице…
И не произнеся больше ни слова, занялась хозяйством. В большую чашку вылила кипятку, пополоскала поочередно чашечки, кружки, ложки, вытерла насухо лыком жимолости и сложила в деревянный ящичек. Чайник наполнила натаявшей водой и поставила на печку. Попросила Гирго нарубить помельче мясо и занести в чум — мясо тоже надо поставить на печку. Пусть преет, утром будет что поесть, да и ночью, глядишь, кому понадобится подкрепиться. Мясо есть, что его жалеть?
Ане на ночевку отвели почетное место — малу, а Чиркова уложили справа от входа. Он длинный, будет куда протянуть ноги. Правда, не успел Чирков забраться в спальник, как тут же вылез, отплевываясь, еле дыша, весь в шерсти:
— Как вы в них спите-то? Чуть не задохся!
Оказывается, там, где должны быть ноги, Чирков залез головой, а ноги остались наружу. Влезла в свой мешок и Аня.
Парни еще сидели, курили. Мукто рассказывал им об охоте: снег повсеместно стал глубоким, собака уже плавает, никак не хочет идти по следу — надежда только на самоловы. Дикарь-олень пришел из Заполярья, да густой массой, как бы он к весне не увел домашних. Потом вдруг спросил Ванчо:
— Куда тебя везут-то?
— Не знаю,— отвечал Ванчо тихим голосом,— сейчас в Туру, а там дальше…
— Она судила?
Ванчо молчал.
— Посадила? — с тревогой в голосе спросила Мария.
Опять молчание.
— Пятнадцать лет,— сказал Гирго.
— Нголэмо!..— вскрикивает Мария,— тебе не страшно такое говорить?! — кричит она на Гирго. Но, поняв, что это правда, обрушивается на Ванчо: — За что? Ты, что, себе украл? Когда это эвенки ворами были, ты не мог ее спросить? Или не мог сказать, что деньги всем народом вернем?.. Не посмотрю, что она жена Бахилая!..
Мария решительно вскочила на ноги, но ее усадили на место. Она горько заплакала.
Аня замерла. Не так просто без привычки уснуть на холоде, а тут еще этот крик… Забылась она лишь под утро. Сколько спала — не понять, было все так же темно и холодно. Поднялась разбитая, с больной головой. Она знала, что это от недосыпания. Теперь голова будет раскалываться до самой Туры.
Мария уже на ногах. В сером, расшитом орнаментом зипуне, в цветастом платке, приспущенном на глаза. Как и все язычники, любят северяне яркую одежду. Глаз не поднимает, готовит еду собакам. Мужчин нет — ушли за оленями. К обеду соберут…
Холод, как говорится, собачий… Неуютно на душе, настроение скверное.

Смешно виляют задами олени, туда-сюда водят отростками хвостов, мельтешат мохнатыми от инея мордами. Бегут, трусят, родимые, как в танце переставляя ноги, и если их погонять, как лошадей, они будут бежать до тех пор, пока не упадут от разрыва сердца. Не умеют они ходить шагом… Что бы делали люди без них? Разве могла быть жизнь без них?.. Как все-таки предусмотрительна и мудра матушка-природа! Никого не обделила, а Северу подарила такое животное, что удивляться приходится. В олене поразительным образом соединились все лучшие достоинства четвероногих друзей, живущих рядом с человеком. Он, как лошадь, может таскать тяжести и возить человека; как корова, снабжать густым, как сметана, молоком; как баран — давать человеку мясо и шкуру; от свиньи ему досталось сало и нежное мясо; и даже от корабля пустынь и песков — верблюда — есть у оленя выносливость и неприхотливость в пище.
Для одежды олень отдает человеку свою шубу — самую теплую в лютые морозы. Ни собачья, ни заячья не могут сравниться с ней. Она же служит и для покрытия зимнего жилища. Олень — крылья и ноги северянина в путешествиях по необозримым просторам тайги и тундры. Всего отдает себя олень, ничего не прося взамен…
Ему не нужно строить теплый хлев, двор. Шубе его не страшны ни трескучие морозы, ни жара. Сена и кормов тоже не надо заготавливать. У него широкие раздвоенные копыта, и он ими, как лопатой, разрывает снег и находит свой хлеб — шершавый вкусный ягель. Лишь иногда защити его от волков и других хищников да спаси от болезней… Недаром в бесконечных, однообразных эвенкийских песнях самые нежные и лучшие слова адресованы оленю. Он не продается, не покупается — его можно только дарить…
Бегут, трусят, родимые! Караван движется по огромной тундре, со всех сторон окаймленной далекими зубчатыми хребтами. Висят в воздухе иглистые льдинки — ни дуновения, словно природа сама понимает, что в такой мороз даже малый ветерок — смерть всему живому. На болотцах и озерах, по которым вьется дорога, мороз гораздо крепче. Надо проскочить сегодня тундру, а там, в хребтах, глядишь, будет полегче. В той вон гряде рождаются сотни безымянных ручейков, разбегающихся на все четыре стороны. Одни ручейки, попетляв по этому северному склону, слившись с другими, образуют дикую и необузданную реку Котуй, уносящую свои ледяные воды в Ледовитый океан; другие ручейки, сбежав с южного склона, устремляются в теплые края, к матушке-Катанге. «О, Катанга, матушка рек эвенкийских! Ты — из слез наших, светлых и чистых!» — поется в песне.
В той, южной стороне хребтов и лес заметно толще, роскошнее, путник всегда может найти сухих дров на ночлег под открытым небом.
В одном месте спугнули большую стаю куропаток, комочками жавшихся к кустикам голубичника. Они не разлетелись даже, а сделали попытку разбежаться и, видя, что караван проезжает мимо, снова застыли на месте.
Ночевали в палатке Ельды Елдогнра, стоящей в темном ельнике. Если бы не собаки, можно было проскочить и не заметить. Палатка маленькая, четырехместная, еле вместила всех. Ельда Елдогир — симпатичный парень, по виду чуть старше Ванчо, белолицый и чернобровый, лишь раскосые глаза выдают в нем эвенка. «Метис, наверное»,— подумала Аня. Жена его, Галя,— полная противоположность мужу. Маленькая, невзрачная, как подросток, с растрепанными волосами и к тому же, видно, не приученная к хозяйству. В палатке валяются переверцутые котлы, ведра, какие-то тряпки.
Пока пили чай, шел неторопливый разговор об охоте, о дикарях, целым табуном прошедших через участок Ельды. Потом перешли к делам на фактории. К новости о поездке Ванчо молодые хозяева отнеслись более спокойно, но тоже огорчились.
Ельда объяснил Ванчо и Гирго, где лучше останавливаться на ночевки:
— От моей палатки до Бугарикты — дневной аргиш. Мы, правда, в марте ездили, уже по теплу, солнышко сияло и у нас перед глазами все время темнела гора Авсарук. Она точь-в-точь похожа на женскую игольницу. Сейчас-то ничего не увидите… Но старинное стойбище Оёгиров никак не проедете мимо. По правую руку будут видны остовы чумовищ, но там вы не останавливайтесь, а проезжайте чуть вперед, до гари. Лет двадцать назад, говорили старики, там прошел большой огонь, и теперь вырос богатый ягель..
Ельда подробно рассказывает, где сделать вторую стоянку, третью — так, до самой Туры. Называет всякие приметы: наклоненное дерево, осыпавшуюся скалу. Парни слушают.
…Ночыо Ане приснился сон. Будто идет она по родному Ленинграду, в легком летнем платьице. А погода, как всегда осенью, хмурая, с Финского залива ползут тяжелые тучи. Почему она оказалась здесь, раздетая — понять не может. И вдруг среди редких прохожих увидела мать. Аня обрадовалась, но мать, не замечая, прошла мимо… «Мама, мама!..» — зовет Аня, прижимая к себе раздуваемое порывистым ветром платье… Аня кричит и просыпается.
Молодые хозяева и парни пили чай.
— Анна Ивановна дома была? — улыбаясь, спрашивает Ельда.
— Да, маму видела во сне… Но она прошла и не остановилась.
— Ничего…— как-то неопределенно протянул Ельда и сказал: — Наедайтесь покрежче мяса, теплее в дороге будет.
Ельда помог поймать и запрячь оленей. Выехали раньше вчерашнего.
Сбросили сакуи, и через какое-то время Аня почувствовала, как по размягшему телу пошла приятная теплота. Впереди пыхтел Чирков.
— Вот, оказывается, как надо-то греться,— сказал он на отдыхе.— А мы, дурачье, сидим, как чурки!
Высунув руки из разрезов рукавиц, пришитых к парке, Ванчо негнущимися пальцами пытался скрутить самокрутку. Он слюнявил бумагу, но она тут же покрывалась ледяной корочкой.
— Брось ее, Ванчо,— достав из кармана телогрейки пачку «Байкала», протянул Чирков, — закури моих…
Ванчо удивленно взглянул на милиционера. За весь путь Чирков не сказал ни одного доброго слова — знал Ванчо и его мнение по своему делу… Ванчо молча взял пачку, вытащил папиросу и протянул пачку обратно.
— Бери, бери, у меня еще есть,— проговорил Чирков.
Ванчо снова промолчал. Чиркнул спичкой о дощечку и, прикурив, спрятал дощечку в кисет. Ни спасибо, ничего. А, собственно, что произошло? Подумаешь, дал закурить… У эвенков и слова-то «спасибо» нет: это естественно — делиться тем, что у тебя имеется. Может, люча начинает понимать, что Ванчо не вор, и не будет больше смотреть на него, как на преступника?
Ванчо снова украдкой смотрит на милиционера. Никогда еще его голова так много не думала… Понимал он, что отныне на его долю выпали жестокие испытания. Прежняя, тяжелая и беспросветная жизнь краешком своего крыла задела и его детство и приучила молча переносить любые страдания.
Если признаться, у Ванчо так плачет и разрывается сердце не потому, что его куда-то увозят. Оно страдает от жалости к старенькой матери… Наверно, Ванчо с ней никогда больше не увидится, не выдержать ей столько лет. Может, люча начинает это понимать?
Ванчо затягивается папиросой, пускает белый дым и снова смотрит на милиционера. Коричневое лицо его светлеет, он бросает папиросу, сплевывает в снег и берет хорей.
Выехали на лед продолговатого озера, вытянувшегося дугой вдоль хребта. И тут впервые за нынешнюю зиму увидели северное сияние… В Полночной стороне во всю ширину неба засветились и волнами заходили разноцветные полосы. Они, как гигантские столбы, катались по всему горизонту, то появляясь, то исчезая. Тревожно и жутко стало на душе. Забеспокоились даже олени, поглядывая на небо.
— Боги веселятся! Отблески их костров! — кричит Гирго.
В это время у берега что-то гулко ухает — обваливается лед в образовавшиеся пустоты. Олени вздрагивают, озираются, настороженно водят ушами. Этот испуг передается людям — становится не по себе. Неуютным кажется белое безмолвие… Как мал и ничтожен человек перед неизвестными силами природы! Не верится, что есть где-то шумящие и сверкающие огнями города, полные веселья и смеха, где-то люди торопятся в кино, театры и, вообще, невозможно себе представить, что сейчас где-то люди изнывают от жары!.. А здесь вон выплыла луна, одетая в «рукавицы», словно и она знает, что можно обморозиться. Заметно подросла она за эти две ночи, к концу путешествия засияет во все свое лицо. Тускло мерцают звезды. Есть примета: значит, к холодам.
Говорят, у каждого есть своя звезда. Интересно, если есть, то где?.. Вон Полярная, вон созвездие Большой Медведицы, вон Венера… Тысячи лет звезды смотрят вниз, наверняка эти-то заняты другими людьми… «Да они и холодные,— думает Аня,— а я мерзлячка, мне нужны теплые звезды. Стоп!.. А ведь есть там теплая звезда… Ее сейчас не видно, она появляется рядом с луной, когда нужно отогнать мороз. Эвенки так ее и называют — Собачка Луны, отгоняющая мороз. Где ты сейчас, добрая собачка? Слышишь, я загадываю на тебя, моя добрая собачка, отгони поскорее мороз, появляйся на небе почаще!..»
…Ане стало жарко-жарко. Да это же Артек!.. А вон Нинка Розанова, надо позвать ее искупаться… А солнце-то, солнце-то как печет — прямо настоящая печка!..
Аня просыпается вся в поту. По-прежнему раскалывается голова, ломает тело. Вот некстати-то…
Сон не принес отдохновения.
Наступило новое морозное утро.
Днем, в перекур, опершись на хорей, как на посох,— так Ванчо отдыхал — он ткнул рукой в темнеющий горб хребта:
— Вон Авсаг-гора!.. Оттуда наша дорога век будет катиться в Катанге…

У той горы все и произошло.
Поменяли оленей у Чиркова — больно тяжелый он для оленчиков, выдыхаются, бедные. Пока парни меняли оленей, Чирков отошел к толстой лиственнице, на нижнем суку которой, на кустарниках висели лоскутки разноцветных материй — приношения духам и божеству Экшэри.
— По всей тайге развесили тряпок, а самим ходить не в чем,— он сдернул черную материю,— эта совсем новая, на портянки годится…
— Не трогай,— мрачно сказал Ванчо.— Харги рассердится, грех!..
— Какой грех?! Вбили себе в голову всякую чушь и верите! — ответил Чирков.
— Не троньте, Чирков! Уж не думаете ли вы в самом деле обматывать себе ноги? — рассердилась Аня и с укором заметила: — Невоспитанный вы человек, Николай Васильевич!..
— Мы институтов не кончали, мы их на пузе проползли…— со значением и словно гордясь собой произнес Чирков.
— Простая порядочность не требует институтского образования. Уважайте веру других.
Чирков отбросил тряпку в сторону. Как ни в чем ни бывало, вернулся на дорогу. «Горбатого могила исправит»,— с неприязнью подумала Аня.
…Олени Ванчо бежали ходко. Он не заметил, как дорога повернула в распадок. Начался крутой спуск. Упряжки нужно было спускать поодиночке, но поздно хватился Ванчо: олени разбежались, раскатились нарты… Ванчо изо всех сил наваливается на хорей, тормозит, и вдруг раздается треск — ломается хорей, Ванчо падает, невольно дергая за узду… Олени послушно сворачивают в снег… Задние олени, чтобы не наступить на Ванчо, отворачивают в другую сторону и тут, как на беду, на их пути вырастает лиственница, и они пропускают ее между собой.
Что тут началось!.. Рвется лямка, останавливая оленей, тяжелые нарты вместе с милиционером ударяются о дерево… Трещат лука и копылья, нарта разваливается на две части. Чирков успел выкинуть руку — это спасло его голову. Но страшный удар пришелся по колену, и Чирков отлетел под грузовые нарты. Шарахнулись олени, но упряжные ремни не дали им отскочить: нарта зацепилась чем-то за Чиркова и перевернулась на нем, а следом в эту кучу влетели еще олени…
Треск, сумасшедший звон и бряк колокольчиков, ботал, хрипы, шумное дыхание слились в один, невообразимый шум. Бились, барахтались в снегу олени… Ванчо подскочил к куче и ножом полоснул по упряжному ремню, душившему оленя, и тот, хватив воздуха, встал на ноги. Отряхиваясь от снега, поднялись и другие.
Гирго в начале спуска успел остановить свой караван.
Чирков, весь сморщившись от боли, приподняв ногу, катался на снегу. Никто не знал, что делать, все были подавлены. Чирков, открыв глаза, с матюками напустился на Ванчо:
— Ты куда… своими щелками смотрел?! Убить захотел?..
— Чирков, перестаньте! — закричала на него Аня, думая, что все благополучно обошлось.— Вставайте!.
— Черта с два встанешь!..— сморщился снова Чирков. Аня взглянула и чуть не вскрикнула: нога милиционера была неестественно вывернута.
Подошел Ванчо, как побитый, хотел поправить ее, но Чирков застонал. Было ясно, что нога сломана.
Жалко было Чиркова. Ванчо и Гирго, казалось, лишились речи — в глазах их стоял страх и испуг.
— Ну, что вы стоите-то? Делайте что-нибудь! — чуть не плача, сказала Аня.
Ее крик вывел ребят из шокового состояния, и они бросились к Чиркову, помогли ему подняться и сесть на нарту.
— Хана мне…— сплевывая в снег, мрачно сказал милиционер.
— До дров надо доехать…— сказал Ванчо.
Рано стали на ночевку. Парни очистили место от снега, бросили туда две шкуры, поверху — мешок. Втроем помогли стонущему милиционеру залезть в мешок, накрыли сверху сакуями и зарыли снегом — лежи, пока добудем огонь.
Уже в сумерках на снегу запылал огонь, отпугнув уродливые тени и тревожные думы.
Ванчо где-то нашел доску от старой плашки и стал топором обтесывать — делал пластины для ноги милиционера. Чиркова откопали из снега — и пожалели: зря потревожили. Не снимая унтов, осмотрели ногу. Крови не было — но все же перелом… закрытый. Сверху бакаря приладили две пластины и крепко привязали.
Ночь для Ани прошла почти без сна. Донимал холод. Под снегом стонал и мучился Чирков.Лишь под утро, когда ковш Большой Медведицы переместился на другой край неба, Аня залезла в мешок и ее, как Чиркова, Гирго забросал снегом.
Спала она или нет… Очнулась от криков Чиркова.
— Анна Ивановна! Анна Ивановна! Вставайте!.. Они, сволочи, бросили нас замерзать!.. Зарыли в снег — и концы в воду!.. Они бросили нас!..
«Перестаньте!» — хотелось крикнуть Ане, но она сдержалась.
— Успокойтесь! Они ушли за оленями.
Аня пошевелила ногой головни, поднялся пепел и мелькнули красные угольки. Сейчас будет огонь… Смутная тревога снова ожила и начала разрастаться. Высунулся из снега Чирков и, весь дрожа от холода, с надеждой в голосе спросил:
— Не пришли еще? — уныло поглядел на Аню и полез обратно в мешок. Аня подошла, зарыла его снегом, вернулась к костру. Болела голова, лезли мрачные мысли: а вдруг что случилось в тайге? Может, они и вправду бросили их?
Звякнули колокольчики, и она отчетливо услышала характерное дыхание оленей. Зашуршал снег, защелкали ноги. Вмиг слетела тяжесть с души. Окружающий мир, такой неласковый и холодный, посветлел, смягчился. Шевельнулось теплое чувство к этим парням.
— Едут! — радостно закричала Аня.— Николай Васильевич, едут!..
На Чиркова страшно было смотреть: один нос да глаза остались на обросшем щетиной лице. Ванчо и Гирго подъехали верхом на быках, остальных оленей вели в связке.
— Чуть без оленей не остались…— сказал Гирго.— Волк тут живет, старый… его, видно, выгнали из стаи, либо сам ушел. Задавил важенку… Остальные олени убежали, еле догнали их…
«Беда не ходит одна,— вяло подумала Аня.— Неужто все дурные приметы начинают сбываться? О, боже, так можно верующей сделаться!»
…Когда она порвала этот злополучный бакарь?.. Сегодня стала невыносимо мерзнуть нога. Попыталась разминать ее и тут увидела дыру — туда набился снег, спрессовался. Пошоркала подошвой об нарту, чтобы выдавить снег,— напрасно.
«Попросить разжечь костер?.. Стоит ли по всяким пустякам останавливаться и разжигать костры… Парни тоже выбились из сил…» Надо лучше пробежаться, решила она. Крикнула Гирго, и они побежали, держась за спинку нарты. Аня старалась сильнее топать ногой, выдавить, растрясти снег — может, потом удастся зажать чем-нибудь или перевязать дыру. Аня уже задыхалась, но желанное тепло не наступало. Нога деревенела.
Холод лишил ее воли, она в отчаянии закричала. Гирго удивленно оглянулся, дернул за повод и крикнул Ванчо. Ванчо кинул взгляд на унты и все понял:
— Что же молчала-то?
Аня плакала. Ванчо хмуро огляделся — кругом тундра, до дров далеко. Гирго, нахохлившись, как воробей, испуганно молчал. Ванчо молча двинулся к своему каравану. Отвязал важенку, бежавшую сзади без пары, отвел чуть в сторону, в снег, и вынул нож. Приставил острие ножа к затылку важенки и резко ткнул. Та, как подкошенная, упала в снег и забилась ногами. Гирго уже стоял рядом, с котелком — он сразу догадался: про этот древний способ приходилось ему слышать.
Забулькала темная жидкость. Наполнив наполовину, Ванчо завернул голову оленихе, кровь перестала течь. От котелка шел пар.
Аня все еще не поняла: «Что он хочет делать?»
— Пей! — он поднес котелок к лицу.
— Да вы что, с ума сошли? — с отвращением сказала Аня.
— Жить хочешь — пей! — снова, как приказание, повторил Ванчо.
Аня зажмурилась и прикоснулась губами к щиплющему металлу. Насильно сделала два глотка, теплая жидкость не лезла в горло. Бывший продавец снова закричал на нее и заставил выпить еще несколько глотков. Не так и противно, только смотреть не нужно…
Ей помогли подняться и подойти к оленю. Гирго помогал снимать бакарь, а Ванад, распоров живот оленихе, сказал:
— Засовывай туда ногу!..
Аня молча подчинилась. Холод окончательно сковал ее мысли, заморозил волю. «Делайте, что хотите…» — безразлично думала она. Втроем, помогая и мешая друг другу, затолкали внутрь посиневшую, негнущуюся ногу. «Так, так делай»,—
показал руками Гирго, как нужно массажировать. Аня сунула руку, начала тереть, ломать пальцы, щипать за подошву — никакого результата… Начал помогать Ванчо…
Через минуту по ноге забегали мурашки, появилась отдаленная боль, и Аня поняла, что нога оживает. Потом появилось ощущение, что нога попала на раскаленную жаровню — невыносимо заныли пальцы… Аня чуть не взвыла. Боль становилась все острее.
Живая кровь сделала свое дело: боль стала ослабевать, нога начала слушаться. Теперь Ванчо заставил ее растирать снегом — нога покраснела: вернулась кровь. Ванчо насухо вытер тряпкой, чтобы снова не попал снег, и заставили
Аню прыгать.
Между тем Ванчо снял шкуру с важенки — вылупилась красная туша. Он вынул изнутри теплую печень и, почти не жуя, стал глотать целыми кусками. Отрезал и подал Ане:
— Ешь, тепло будет.
Аня взяла пахучую печень, откусила — она не казалась противной.
Быстренько собрались в дорогу. Аню посадили в мешке на нарты.
— Смотри, не вывались! — предупредил Гирго.
И опять она слышала скрип полозьев, щелканье ног, ритмичную дробь копыт. Эта нескончаемая песня убаюкала ее, Аня задремала. Очнулась от тупой боли в пояснице. Навалился жар и слабость — она поняла, что заболела.
Впереди слышались хриплые стоны Чиркова.
«Что теперь будет с нами?» — горько подумала Аня.
Остальную дорогу она вспоминает отрывочно, смутно. Несколько раз Ванчо и Гирго зарывали их с Чирковым в снег, откапывали, поили чаем, и Аня снова проваливалась в забытье, как в пропасть. Перепутались дни и ночи…
И скрипели полозья, щелкали оленьи ноги, тянулась однообразная песня.
— Солнечная невестка! Солнечная невестка!.. Ты живая?..— тормошил ее Гирго.
«Что это, какое странное прозвище…» — думала Аня.
— А где Ванчо и Гирго?..— был ее первый вопрос в больнице.— Ну, эти ребята?..
— Они молодцы,— ответили ей.— Они доставили вас…
Ане и Чиркову сделали операции. У Ани пострадала, по какому-то совершенно непонятному закону, правая нога; а левая, которую спасали Ванчо и Гирго,— нет…
Период Хугдарпи только еще набирал силу.
В тот год вымерзли до дна речки и озера, задохлась рыба, померзла птица…
Морозы отпустили только в марте, в месяц Ворон.
…Зачем нужно было испытывать период Хугдарпи?



Перейти к верхней панели