Рейтинг@Mail.ru
Ордер на молодость

1988 06 июнь

Ордер на молодость

Автор: Гуревич Георгий

читать

ПРОЛОГ
«Уважаемый Юш Ольгин!
Жители нашего города поздравляют Вас с почетной датой, шестидесятилетием со дня рождения, и благодарят за многие годы полезного совместного труда. Нам было приятно жить и работать рядом с Вами.
Со своей стороны напоминаем Вам, что, по мнению современной медицины, 60-летний возраст наиболее благоприятен для биологического перепрограммирования организма мужчины и перенастройки его на следующую очередную молодость. В этой связи просим Вас посетить ближайший центр омоложения в любое удобное для Вас время, предварительно заполнив прилагаемую анкету.
Приемные часы: (такие-то)
Дата: 13 августа 2... г.
Подпись: Эгвар, консультант I р.».
Вот такое извещение вынул я из комнатного подарника вместе с поздравлениями, горячим завтраком и бюллетенем «Новинки городского склада».
Глянул, руками развел, так и сел на месте. Как? Уже!
Ничего себе подарок!
То есть удивлен я не был, конечно. Отлично помнил, что у меня день рождения и что исполняется шестьдесят. В таком возрасте не забываешь о возрасте, поясница напоминает, там саднит, тут ноет, то и это подлечить пора. И знал я, что шестьдесят лет — самый благоприятный возраст для омоложения мужчины... для женщины тоже, но они загодя начинают торопить, бегают в центр, упрашивают, нельзя ли поскорей, нельзя ли досрочно, нельзя ли вне очереди. Моя жена давно уже омолодилась, перекроила себя так, что и узнать невозможно. Была такая уютная, кругленькая, стала худущей, горбоносой, длиннолицей, смуглой до черноты, с пышной взбитой прической, этакая женщина-вамп из аргентинского фильма. И все носится, дома не посидит минуты, новые компании, новые знакомые, гости мельтешат, как в парке на гулянье. В общем, расстался я с этой беспокойной девицей второй молодости, зажил уравновешенно, как и полагается на шестом десятке, неторопливо, вдумчиво, с длительным отдыхом, еженедельными вылетами на природу — на полянки с черничными кочками, к сонным лесным озерам. Жил себе потихонечку.
И вот на тебе — приглашают молодеть. Пора подошла.
Терпеть не могу переезды... в другой город, на другую квартиру, в другой возраст, в другое тело.
То есть вообще-то я не отказываюсь от молодости. Выть молодым прекрасно, и операции я не боюсь; если надо, значит, надо, пройдем и через операцию. Но зачем же горячку пороть: сегодня юбилей и сегодня же отбытие. Когда переезжаешь в другой город, сложись аккуратно, с друзьями простись, разберись, чтобы не было претензий, обид. Переезжаешь в другое поколение — с друзьями простись, разберись, сдай работу, поставь последнюю точку. Вот сейчас сдаем мы проект детского городка на Ольхоне — самый солидный из наших заказов. Много там напридумано, много затеяно, надо же довести до кондиции. Ведь омоложенных не любят оставлять на прежней должности, они неудобными становятся. Знания прежние, а апломба, напору гораздо больше. Им уже терпения не хватает улаживать, сглаживать острые углы. Чуть что— конфликт. Опять же насчет прощания с друзьями. Договорились же мы порыбачить в январе на Ладоге. Правда, клюет там не ахти как, но зато тишина. Белизна, простор, искристая мгла, ни души на десятки километров, только кое-где сгорбленные фигурки возле лунок. Тишина — такая драгоценность на нашей людной, шумно-молодежной планете с этими толпами возбужденных юношей первой, второй, третьей... пятой молодости. Впрочем, насчет пятой я лишку хватил. В начале века не было же всеобщего омоложения — первые опыты шли.
Итак, тишина. Сидим возле лунок нахохлившись, ждем чтобы какая-нибудь дурашка польстилась на мотыля. По преданию, некогда подледный лов считался опасным спортом. Трещины, подвижка, уносило льдины в открытое море. Но у нас же крылья за спиной, можно и не отстегивать. Можно и заночевать на льду, можно расстелить саламандрит и костер разжечь, старинный костер с пляшущими огнями. Только на льду и безопасны сейчас костры. Вот и посидим мы у огня, дружная компания седоватых и лысоватых, перегоревших, успокоенных, потолкуем бесстрастно о страстях тридцатилетней давности. И разве будет там уместен непоседливый юркий юноша второй молодости, готовый мчаться куда угодно (на Южный полюс, на Юпитер, на танцы за первой же юбочкой), со снисходительной жалостью взирающий на дремлющих бывших ровесников? Черная ворона на белом снегу! Сорву же я эту рыбалку, все удовольствие друзьям испорчу.
Наша компания долго подбиралась и утрясалась. Это же не просто — найти подходящих соседей по лунке, таких, что рядом просидят полдня и настроения не испортят, покоя не нарушат. У нас каждый в своем роде, каждому есть что порассказать. Есть у нас главный консультант по рыбалке, он все знает о рыбе — какая в какое время, на какую приманку и на какой глубине клюет. Есть у нас и врач, но он долго скрывал свою специальность, Зато с упоением говорит о марках, Сейчас не все знают, что это такое. Но прежде, во времена повсеместной платности, платили и за письма, при этом наклеивали на конверт такие цветные бумажки, в каждой стране свои. И бумажки те собирали коллекционеры, и есть целая литература — о бумажках с зубчиками и без зубчиков, со штампами и без штампа, с изъянами, редкими дефектами... О зубчиках наш доктор может рассказывать часами. А с жалобой на поясницу не подходи. Буркнет: «Обратитесь к своему участковому врачу. Он все анализы помнит наизусть, ему ваша поясница во сне снится».
О медицине же любит поговорить наш повар, он и работает поваром. Краснолицый, грудь колесом. Все твердит: «Я без всякого омоложения доживу до ста пятидесяти». А верит он в диету. И каждый год у него новая диета: то без соли, то без сахара, то соль с сахаром вместе, то чашка риса по вторникам, а в пятницу — одна вода. И плохо нам приходится, если мы попадаем на его рисовый вторник.
У одной лунки о марках, у другой о диете, о новейших новинках науки, о былых приключениях на дне океана, об ураганах, о курганах... Целая академия на льду!
И академик есть у нас, по металлургии или металловедению, не скажу точно. Мы-то знаем его как любвеобильного дедушку. С таким увлечением повествует нам о первых словах («де-даа» раньше, чем «мама»!), о первых шажках, об освоении мензурочки и горшочка. Внучок такой болтливый, а внученька совсем не говорит, но так выразительно размахивает ручонками: «да, действительно, опростоволосилась, штанишки мокрые, виновата, увлеклась погремушкой, потеряла бдительность».
Что касается меня, то, без скромности сознаю, я — самый необходимый. Я терпеливый выслушиватель. Я позволяю выговориться, причем досыта, не прерываю, не перебиваю, слушаю, правильные реплики вставляю. Меня считают за это добряком, на самом же деле мне просто интересно. Интересно же, когда тебя приглашают в гости в свою душу.
Как же без меня на рыбалке?
Решено! Отложим омоложение на весну.
Или на ту осень. 60 или 61 — не принципиальная разница. Человек я здоровый, авось не сломаюсь за год. Переезд — дело хлопотливое и неприятное. Если надо, значит, надо... но к чему пороть горячку? Отложим.
И с тем я заснул. Однако спал плохо. Вообще ка седьмом десятке спится неважно. Все просыпался и думая: «Не хочу я на Юпитер, не хочу на Южный полюс...» Но, собственно говоря, надо бы. Дальше Луны не летал, А что такое Луна? Не космос, космический пригород.
И за юбкой не хочу, пылать, дрожать, ревновать....
Впрочем, не скверно было: сердце горит, душа полна, жизнь такая насыщенная, каждое слово весомо, каждый взгляд имеет смысл. А сейчас что? Пустая гулкая грудь, словно комната без мебели.
Ворочался я, и кряхтел, и поясницу потирал, и поташнивало меня, воду пил с лимонным соком, невольно думал: «Когда вернут молодость, все это снимется. Недолго терпеть осталось: годик, даже полгода... в будущем феврале, или сразу в конце января, как только вернусь с Ладоги. Пять месяцев перекряхчу как-нибудь».
А поутру как проснулся, как глянул на голубое небо, на березы, освещенные солнцем, пестрые, бело-черно-розовые, так мне захотелось в молодость вприпрыжку. Подумал я: шут с ним, с детским городком на Ольхоне, доделают без меня, нет у нас незаменимых. И шут с ней, с прощальной рыбалкой на льду; с моими друзьями, седыми и лысыми, с нашими заплесневелыми воспоминаниями; друзья поймут, им самим через год-другой переселяться в молодость. И я хочу в молодость, в молодость поскорее, в молодость срочно! Написано: «Приходите в удобное для вас время». Сегодня удобно мне, сегодня с самого утра! Что еще? Предварительно заполнить анкету? Еще анкету им, бюрократы несчастные! Ну, это минутное дело. Сейчас перед завтраком и настрочу. Что там? Целых два столбика: «Каким был?» «Каким хочу стать?» Каким? Молодым, само собой разумеется. Еще что? Графа I. Имя, фамилия. Сами же знают, написали: «Уважаемый Юш Ольгин». Имя — Юш, собственно Юрием был от рождения, но «р» не мог выговорить, представлялся взрослым: «Меня зовут Юша». Так и пошло, так и осталось, так и проекты подписываю — Юш Ольгин. И переименовывать себя не склонен. Что еще? Пол. Был «м» и будет «м»! Возраст? Говорят, все женщины просят 17. Маловато, по-моему. Лучший возраст тридцать, так я считаю. Впрочем, и юность хороша по-своему, стоит ее пережить. Пожалуй, начну по новой с двадцати, зрелость от нас не уйдет. Старше-то я стану естественным порядком. Все?
Нет, еще раздел второй:
«По желанию омолаживаемого операцию юнификации можно сочетать с метаморфизмом — изменением внешности, характера и способностей. Продумайте внимательно, какие Вы видите в себе недостатки, что хотели бы исправить ив каком направлении».
И целых три страницы заполнения: страничка на внешность, страничка на характер, третья — способности.
К тому примечание:
«В центре омоложения Вы можете посоветоваться с опытными консультантами. Рекомендуем обращаться к ним с четко сформулированными главными проблемами Вашей жизни. Для этого желательно продумать весь жизненный путь, не ограничиваясь недавними годами. Даже полезно изложить основные вехи в письменном виде, это облегчит работу консультанта и Вам самим поможет сделать правильный вывод.
Не забывайте, что Вы выбираете свое Я на десятки лет» Попутные исправления возможны, но трудоемки и не безвредны для организма».
И тут я задумался. В самом деле — кто я есть? Какие у меня черты, какие недостатки? Не сразу сформулируешь даже. Стал вспоминать жизненные провалы, недавние и давнишние. И застрял. С высоты шестидесяти прожитых лет смотришь на себя иначе, осмысливаешь не факты, а связи. Что откуда взялось? Что — от своей оплошности, а что — от генов? Стало быть, и о родителях надо вспомнить — гены-то от них. Согласился с советом анкеты: чтобы осмыслить себя, надо записать все с самого начала.
И вот что у меня получилось.

ГЛАВА I
Об отце я могу рассказать не так много, я почти не жил с ним даже и в раннем детстве. Всегда он появлялся неожиданно, громадный, широкогрудый, в облегающем серебристом трико космонавта, хватал меня, подкидывал к потолку или на шею сажал и катал, махая руками, словно крыльями, и подражая орлиному клекоту. Не в ту ли пору зародилось во мне пристрастие к полету? Я обожал отца и немножко боялся его, не решался ластиться. Отец был торжественной фигурой в нашем доме, предметом фамильной гордости. Потом он исчез*., и мать перестала упоминать о нем, наотрез, раз и навсегда. Позже от посторонних я узнал, что отец не захотел жить с нами и мать запретила ему посещать меня, по-видимому, в целях воспитательных. Сужу по тому, что я не раз слышал от нее рассуждения о родителях будничных и родителях праздничных, о том, что несправедливо покупать детскую любовь игрушками, а не повседневными заботами.
Мать же моя, расставшись с отцом, не вышла замуж вторично. Ока была однолюбом, вообще человеком твердых взглядов. Считала, что истина однозначна и всегда однозначна; точно известно, что такое хорошо и что такое плохо. Верность — хорошо, измена — плохо, дисциплина — хорошо, разболтанность — плохо, порядок хорош, хаос — плох, ясность хороша, неясность плоха, чистота — хорошо, грязь — плохо. Диалектику она признала только на словах, относительность и неопределенность не поняла бы никогда. Сомнения были чужды ей, она и не сомневалась в своей правоте.
Не без труда я пробиваюсь через детское ощущение: мама — нечто большое, сильное, надежное. На самом деле тогда она была совсем молоденькой, маленькая, крепенькая, очень чистенькая женщина с короткой челкой на лбу, почти всегда в белом, воплощение свежести, здоровья и стерильной гигиены. Позже, уже взрослым, приезжая в гости, я всегда удивлялся, какая же моложавая у меня мама, экий крепыш, словно белый грибочек. Когда мы прогуливались под руку, меня всегда принимали за ее мужа.
Любительница порядка, аккуратненькая и опрятная моя мама и работу выбрала себе опрятную, сестрой-хозяйкой в детском саду. С годами она стала директором детского сада, имела возможность наводить порядок в доме, в саду, в кладовых, на кухне и в столовой, наставлять нянек, поваров, санитарок, детишек... и собственного сына в первую очередь. Все правильно. В детском саду должны быть чистота и порядок. Чистота — залог здоровья.
Но 24 часа в сутки борьбы за порядок — это немножко утомительно. Подозреваю, что мой отец сбежал от этого порядка. Видимо, он был человек мягкий, не сумел переубедить маму, хотя бы добиться от нее поблажки, не смог объяснить, что люди бывают разные и вкусы у них разные. Убедить не смог и сбежал подальше — на Титан или Тритон.
А я даже и не помышлял никогда о побеге. Внешностью-то я похож на мать — тоже невысокий, круглолицый и крепыш, а характером не в нее... но и не в отца, по-видимому. Я склонен подчиняться требованиям, не способен бунтовать.
Но это уже взрослые рассуждения задним числом.
Поскольку мама сама работала в детском саду, она и меня определила в свой детский сад... что не рекомендуется. И боком мне вышло, обернулось трагедией, первой в жизни.
Ведь дети не рассуждают: «надо — не надо, рекомендуется — не рекомендуется». Дети знают «хочу — не хочу». И тянутся к «хочу»,  делают то, что хочется, если взрослые не очень запрещают. Ребенок, естественно, хотел быть возле мамы. Мама-директор отсылала, мама любящая разрешала оставаться, «если будешь вести себя хорошо». Я и старался быть хорошим, что означало сидеть тихо или же выполнять мамины поручения: что-то убрать, принести, отнести, вытереть, поднять, самое же главное — посмотреть за маленькими. Я и присматривал: поднимал упавших, утешал ушибленных, одевал, раздевал, нос вытирал, водил за ручку. Все это выполнял старательно и спешил к маме докладывать, напрашиваясь на похвалы. И получал похвалы, и гордился похвалами, потому что мне, как и всякому ребенку, надо было самоутвердиться, не чувствовать себя жалким и беспомощным в сложном мире «больших». Хвалят, значит, я молодец.
А вот в сложном мире маленьких мне не удалось самоутвердиться. Ведь детишки, предоставленные самим себе (а воспитатели не следят же за ними ежесекундно, это даже и не полагается), живут по законам обезьяньего стада, выстраивают иерархию подчинения, причем на верх пирамиды рвутся сильные, старшие, отчаянные и просто смелые, а также и умелые, умеющие лучше всех бегать, прыгать, лазить, плавать. Недаром все детские подвиги начинаются со слова «смотри!»: «Мама, смотри, как я... все смотрите, как я!..» Так вот, оказалось, что мне нечего показывать. Бегал я средне, нырять вообще не научился; не было во мне отчаянности: в воду вниз головой и будь, что будет. Среди ребят почета не заработал, предпочитал держаться возле мамы, там хвалили за послушание. И я спасался к маме. «Мама, я пришел к тебе помогать». Не понимал, что хитрю, но хитринку выработал.
Сейчас мне трудновато даже объяснить, где была причина, где следствие? Соревнование ли не интересовало меня, и потому я не имел успеха, или же я не имел успеха и потому избегал соревнования. Возможно, обе причины действовали одновременно. Так или иначе, я бежал к маме при каждом удобном случае. Другие воспитательницы заметили это, настойчиво советовали перевести меня в другой детский сад. Но мама, хотя и директор, все-таки мама. Она соглашалась с коллегами: «Да-да, конечно, переведу в ближайшее время»,— но ей очень не хотелось отпускать меня с глаз долой, и всегда находился повод отложить расставание. На месяц, на два, еще на два. Насморк, гланды, желудочек... и зачем переводить в середине года? И зачем травмировать ребенка, вырывая из коллектива? В конце концов дотянула до школы.
Боком вышла мне эта оттяжка, боком! Самое большое горе моего детства связано с ней. Горе?! Не слишком ли сильное слово для тяжких переживаний шестилетнего? Но ведь они и в самом деле тяжкие. Вот я и по сей день не забыл.
Итак, с опозданием на год и даже не первого сентября, а числа пятнадцатого, мама отвела меня в школу. Я шел с охотой. Мне очень нравился мой новенький ранец, и новенький калькулятор, и новенькая фотонаборка... столько раз я вынимал их и укладывал в футляр, старательно вытерев клавиши. Вообще дети любят новизну, любят перемены, узнавание. Надо же им обозреть мир, это так интересно. И гвалт меня не испугал, у нас в детском саду и не так еще орали. И сама школа понравилась, такая разноцветная, вся разрисованная неподвижными картинками — от подвижных детишки глаз не отрывали бы, никаких указаний не услышали бы.
Ребята здесь были чужие для меня, а друг с другом знакомые, сразу они заговорили о своих делах. Я сидел в сторонке, ожидая наставлений; мама увещевала же меня, чтобы я был очень послушным, послушнее, чем при ней. Прибежала учительница, тетя Искра, звонкоголосая, очень молоденькая, сейчас-то я понимаю, что она была совсем девчонкой, прибежала и крикнула: «Да чего же вы ждете, ребята, задание у вас есть, каждый знает свой участок, время не ждет, время не ждет! А ну-ка, кто всех перегонит?»
И класс как ветром сдуло. Все устремились в сад, учительница впереди, ухватив за руки двух хохочущих девчонок. Одна из них даже понравилась мне с первого взгляда, такая глазастенькая и щекастенькая, в белом передничке. Мы и в шесть лет выделяем девочек. Я было двинулся за всеми, но заколебался. Мне же ничего не сказали, я не получил задания. И я остался, готовый слушаться. А учительница, видимо, забыла про меня или не знала. За окном я видел, как они копаются в земле, каждый украшал свой квадратный метр цветами по собственному вкусу. Сажали моргалки, те, что распускаются от ультрафиолета. И вот уже на учебной клумбе возник пестрый ковер. Щуря глаз, я приглядывался, составляя из цветных пятнышек осмысленную картину— я и посейчас помню тот узор. Из оранжевых пятнышек у меня получался дракон, из голубых — пальма, из лиловых— медвежонок.
Минут двадцать я развлекался, щуря правый и левый глаз, потом и до меня, шестилетнего, стало доходить, что получается что-то неладное. Я жду учительницу, но она в саду. А вот — убежала, и не в здание, а куда-то в дальний конец, к воротам. Может быть, но это я сейчас так думаю, наша Искра проводила урок самостоятельности. Самостоятельность была ее коньком, так же, как у моей мамы — строгий режим. Я было подумал, что, возможно, и мне надо бы спуститься в сад, что-нибудь делать. Но кто мне даст задание, не у ребят же просить задание. Не их слушаться наказывала мама. И тут снова раздался звонкий голос: «Пора-пора, кончайте все сразу, в пары, в пары, все в класс, время не ждет!» Все — в класс... а я уже в классе, я всех опередил. И мне почему-то показалось очень остроумным спрятаться в шкаф, а когда ребята прибегут, выскочить и крикнуть: «А я уже тут!»
Так я и сделал.
Но никого не восхитил. И та самая девочка, щекастая и в белом передничке, уставила на меня палец и закричала:
— Он тут! Мы цветы сажали, а он сидел в шкафу. Лентяй! Лентяй! Плохой мальчик!
И все запрыгали, завизжали, завопили:
— Плохой! Плохой! Лентяй! Самый плохой! Хуже всех!
Маленькие зверятки возрадовались. Кто-то хорошо сажал цветы, кто-то похуже, кто-то совсем плохо, но вот нашелся самый скверный-прескверный, просидевший урок в шкафу. Всех возвышало мое унижение, все были лучше.
Я пробовал оправдаться, меня не слушали и не хотели слушать. Впрочем, наверное, я и не смог бы объяснить свое поведение. Так получилось... нечаянно.
Учительница прервала вакханалию, но на следующей перемене представление возобновилось. И после уроков опять.
— Нет, я хороший, — твердил я сквозь слезы. А мучители меня убеждали хором:
— Пла-хой, пла-хой! Самый пла-хой, самый-самый! Хуже всех!
И убедили.
Весь вечер я дома был мрачен, все терся возле мамы, тыкался ей в юбку, но маме было некогда по обыкновению, к тому же она старалась приучить меня обходиться без нее. И она отгоняла меня: «Займись чем-нибудь, ты большой уже».
«Большой, но плохой»,— думал я горестно.
Я пробовал сказать, что я не хочу в школу, лучше я похожу еще немножко в детский сад... или в другую школу какую-нибудь. Я даже намекал, что болен, наверное, но термоэлемент предательски показал нормальную температуру. Единственно, чего я добился: мама отправила меня спать на полчаса раньше. И остался я в темной комнате наедине со своим великим стыдом. Я лентяй и бездельник, самый плохой мальчик на свете, и завтра, и послезавтра, и всю жизнь мне предстоит стоять у позорного столба.
И я решил утопиться.
Почему утопиться? Кажется, незадолго перед тем смотрел вместе с мамой «Русалку» по видео. Мама объяснила, что вот девушка не захотела жить от несчастной любви. А я не хотел жить самым плохим мальчиком. Единственный выход — утопиться.
Нет, я еще не решил окончательно именно сегодня расстаться с жизнью, но все-таки надо было примериться, попробовать, как это делается. И я вылез из кроватки, оделся, на цыпочках прокрался на террасу и припустил через сад к озеру.
Было очень темно и очень жутко. Черные тени лежали поперек аллеи. Волки, ведьмы и колдуны из страшных сказок подстерегали меня под кустами. Я даже забыл, что хочу умереть. Мне было нестерпимо страшно, я мчался, жмуря глаза, и все-таки добежал до озера. Над гладью висела луна, заливала округу мертвенным светом. Вода была холодная, я все-таки попробовал пальцем. Теперь надо было топиться, но как? Плавать я умел, кто же не умеет плавать в шесть лет? Но мне было очень жалко себя, жалко расставаться с любимыми игрушками, и маму жалко тоже, наверное, она плакать будет? А будет ли плакать круглоглазая жестокая девочка, устыдится ли она своей жестокости, когда я буду лежать недвижный, холодный... А может быть, я превращусь в русалку? Бывают ли мальчики-русалки? В сказках о них не написано. Должны быть? Или мальчики-русалки это водяные? Ух, как я напугаю тогда всех этих озорных дразнилок?
И тут мама схватила меня на руки.
Конечно, она заглянула перед сном в мою комнату, увидела пустую кроватку, тут же схватилась за радиопеленгатор («пищалкой» называли его в детском садике), побежала по сигналам, ужасаясь и уповая, что ребенок жив еще. В общем, тут она выпытала все, отвела меня за ручку к тете Искре, и та сделала внушение ребятам: «Дети, ну как не стыдно, кто же так встречает новеньких? Юшик наш гость, он еще не знает порядков, объяснить надо, показать, а не нападать всем на одного. Юшик совсем не лентяй, он только хотел пошутить. Ты же не будешь больше прятаться в шкафу, Юш?»
— Я не пря-а-атался!
— И не надо. Не будешь больше?
— Не бу-у-ууду!
Я обещал не отлынивать, ребята обещали не дразнить... и почти не дразнили. Но все равно смотрели свысока, как вежливые хозяева на неловкого гостя, который старинную вазу разбил. Не попрекают, но осуждают.
А мне так хотелось, чтобы меня хвалили. Мама хвалила меня часто, я привык к похвалам.
Почему это, собравшись оценивать всю свою жизнь, я застрял на раннем детстве? Да потому, что хочу разобраться, какие были у меня задатки, что я получил в наследство, что растерял, а что, наоборот, приобрел. Я уже говорил: у маленьких детишек все наружу, все откровенно. Делают, что хочется, а хочется — к чему есть склонности, сначала врожденные, генетические, позже — уже привитые, подправленные взрослыми. Помню, в детском саду нас оставляли в комнате, наполненной всевозможными игрушками. Вероятно, отмечали, какие именно мы выбираем. А какие я выбирал? Не помню. Значит, не было явно выраженного предпочтения, а следовательно — и ярко выраженных способностей. Был я ленив? Нет, не скажу. Нормальный здоровый ребенок, всегда чем-то был занят. Равнодушен к игрушкам? Ничуть. Даже и отправляясь топиться, прежде всего подумал о прощании с мамой... и с игрушками. Может быть, не был самолюбив? Еще как! Больше всего на свете ценил одобрение окружающих.
И не вижу в этом плохого. Добиваться одобрения — естественно для человека. Тебя одобряют, значит, ты делаешь то, что нужно. В прошлом, в рассчетливых веках, одобрение было просто выгодно. Одобряемого, уважаемого угощали лучше, оплачивали лучше, лучше снабжали, пропускали в первую очередь, считалось, что он самый полезный. Ведь и у нас одобрение — это индикатор общественной полезности. Похвально добиваться похвал. Надо же соотносить свое поведение с оценкой окружающих, не для себя одного живешь, в конце концов. Лично я терпеть не могу упрямо самодовольных, самодовольство — признак ограниченности, так я понимаю. Да, я добивался одобрения в шесть лет, и до шестнадцати, и до шестидесяти. Считаю, что так и следует.
Однако вернусь в детство.
Искра запретила дразнить меня, и дразнить перестали, хотя долго еще сохраняли пренебрежение к «плохому мальчику». Особенно девочки. Женщины, даже и шестилетние, тверды в своих взглядах, мнение составляют быстро, меняют с трудом. А я так хотел, чтобы меня считали хорошим, так старался, так добивался.
Не сразу тот малыш (я — но не такой, как я) разобрался, что быть хорошим для школы: или же для школьников — не одно и то же. Школа хвалит хорошего ученика, школьник — хорошего товарища. Школа ценит прилежание, память, способности. А что ценит сосед по парте?
Иногда и способности, но какие? Умение стоять на голове, забивать голы, класть на обе лопатки, свистеть в два пальца... У меня не было таких способностей, я уже говорил. Средним я был: кого-то клал на лопатки, кто-то меня клал. И в игровые команды брали меня без особой охоты, не отбояривались, но и не зазывали.
Но ведь «хороший» — это не только хороший спортсмен, еще и хороший товарищ. Но что такое хороший товарищ? Сколько обид претерпел я, прежде чем понял, что есть разница между «всегда хорошим» и «иногда хорошим». И бывает, что иногда — лучше, чем всегда.
Слабому-то нужен «всегда хороший», чтобы в любую минуту бежать к нему за помощью. А вот сильный, представьте себе, «всегда хорошего» не уважает. «Всегда хороший» у него всегда наготове, он сторонник, он поклонник, он на подхвате, и он не в счет. Он — палец руки, о пальце не надо же думать, он при тебе в любую минуту.
Был у меня приятель, в пятом или шестом классе, который очень любил командовать, на своем настаивал во что бы то ни стало. Я не спорил, какая мне разница, идти налево или направо. Потом замечаю: со мной не считаются. Мало того, пренебрегают. А если спорю, друг мой раздражается, возмущен: как это такое, палец не подчиняется? Говорят ему — сгибайся, а он не сгибается. И перестал я бегать за тем мальчишкой, словно, игрушечный вездеход на ниточке. Но когда выбирали капитана в зимний поход, я его предложил как парня твердого, волевого и распорядительного. Он сам ко мне подошел, спросил: «Ты и взаправду думаешь, что я волевой?»
Вот какая трудность в этом мире: если хочешь, чтобы к тебе прислушивались, не бросай слова на ветер. Если хочешь, чтобы ценили, не мельчись с услугами. Делай услуги, не услужничай.
Другой мой дружок был из авторитетных, мастер светорисунка. Хорошо рисовал... и, конечно, ждал и похвал. И толкались возле него восхищенные мальчики и девочки, ахали: «Ах, как похоже! Ах, как красиво!» Я тоже ахал-ахал, он меня не замечал даже. Отстал я, что же навязываться? Но когда у него был день рождения, я специально пошел на склад, узнал, какие наборы есть, попросил маму заказать самый богатый — на 1200 оттенков спектра (значит, это было еще в младших классах, «ключи» мне еще не выдали тогда). Три года ночевал мой подарок под подушкой у того рисовальщика. Так и назывался: «Юшина палитра».
Угодить не угодничая — вот золотой рецепт поведения.
Хитрость? Нет, маловат я был в ту пору, чтобы хитрить сознательно. Хитрил подсознательно? Возможно. Но они же радость приносили, мои уловки. Помню, как наш художник перебирал те 1200 оттенков. Ведь у него руки дрожали, не знал, за какую частоту схватиться. Ту и эту, и эту, и эту пробовал, чистые цвета, смешанные, полоски клал, крест-накрест светил. Я и сейчас люблю делать подарки, мне нравится, когда у людей глаза загораются от радости. Но не загорятся же от ежедневного, от супа в тарелке, от ломтика хлеба. Вот и стараешься понять человека, догадаться, что его может осчастливить.
Эту мою черту, пожалуй, не стоит вычеркивать из характера. Окружающим она доставляла удовольствие. И хитрым меня никто не называл, наоборот, считали справедливым. Советовались, как поступить. Обращались за разрешением споров. В каком-то классе меня прозвали Правильным. Юш Правильный!
Расхваливаю я себя, что ли? Да нет же, при чем тут похвальба. Я себя взвешиваю и оцениваю: какие черты оставить, какие отменить? Тут нужно к самому себе быть справедливым: без самомнения и самоуничижения.
Итак, хорошим товарищем я стал постепенно. А вот стать хорошим учеником мне лично оказалось труднее.
Если подробнее рассказывать, в первых-то классах я был отличником, а потом незаметно съехал в хорошие, среднехорошие и даже — очень средние. Все годы я оставался старательным и добросовестным, но в старших классах мало было старательности, требовались еще и способности, а мне не все давалось легко.
Обучали нас, как и всюду, от головы к ногам, от крыши к фундаменту, от дельты к истокам. Сначала — привычное окружение, потом— историческое прошлое, сначала машина, потом ее устройство, сначала человек, амебы потом, сначала тела, потом атомы, сначала формы, потом формулы. Впоследствии я вычитал, что порядок этот, антипорядок точнее, установился не сразу, только в середине нашего века и в долгой борьбе со сторонниками естественной последовательности — от простого к сложному, от прошлого к настоящему, от происхождения к итогам. Но дело в том, что для детей-то обратный порядок легче. Они с младенческих лет видят не прошлое, а настоящее, не корни, а готовые итоги» им самолет понятнее, мам рычаг второго рода. Вот и у маня это детское восприятие целого, а не частей оказалось особенно упорным. Леса и горы меня волновали; молекулу я не мог представить себе, хоть убейся. Умные машины меня восхищают, а печатные схемы так и остались выше моего понимания. Я не устаю любоваться борьбой линий в завитках ионической капители, а формулу архимедовой спирали не мог запомнить никогда. Очень люблю светоживопись, но мне скучно нажимать желтые и синие кнопки, чтобы получить свежую зелень распускающихся листочков. Предпочитаю дождаться весны, когда они распустятся на самом деле.
Память у меня была приличная, я мог заучить наизусть и бойко ответить все, что полагается. Но механика у меня держалась механически. Чтобы знать предмет твердо, надо думать о нем, надо пускать знания в дело. Бесполезное мозг выталкивает, освобождая место для нужного и интересного. Так что всякий раз, когда мы переходили от действия к устройству, от устройства к истории создания, я сникал и с горечью выслушивал, что Ольгин, конечно, тоже отвечал прилично, но не у всех же одинаковые способности.
Вот я и думаю сейчас: не стоит ли мне подправить способности в направлении абстрактного мышления? Может быть, и стоит. Но надо предварительно справиться, не пойдет ли абстракция в ущерб животрепещущему, жадному моему интересу к самому сложному на свете — к живому человеку?
Лучше или хуже, но в общем учился я, готовился к взрослой жизни, продвигался из класса в класс и, как прилежный ученик, среднехороший, своевременно, не досрочно и без опозданий, получал все дары и все права.
Право на голос в эфире — при переходе в пятый класс. Помню замирание сердца, когда у меня — мальчонки — сняли с левой руки «пищалку», жестко настроенную на частоту мамы или учительницы, взамен надели взрослый браслет с личным номером, сказали: «Ты теперь полноправный владелец эфира, любого человека Земли можешь пригласить на свой экран. Но уважай людей, береги их дорогое время, не отвлекай попусту, не загромождай эфир никчемными разговорами».
Такая обида: и право дано... и не загромождай!
Как все мои товарищи, с тоской я глядел на ручной экранчик, три на четыре. У кого незанятое время? У соседа по парте? Но я уже отвлекал его десять раз. Вспоминал дядей, тетей, маминых знакомых, самых далеких — всего интереснее на Аляске или в Антарктиде, Который там час сейчас? «Извините, передайте, пожалуйста, вашей Джен или Жене, что мой номер сейчас... Да-да, самостоятельный номер! Да, спасибо, я уже совсем взрослый». И еще хитринка была: наберешь какие попало цифры, смотришь на недоумевающее лицо, розовое, желтое, смуглое, черное, и извиняешься: «Простите, пожалуйста, я обознался». Некоторые догадывались: «Новенький браслет на руке, да? Ну, поздравляю, владелец эфира. Вызывай еще, если дело есть по существу». Эх, не было дел по существу. Мал! Вырасти бы скорее!
Что-то и сейчас не по существу наговариваю я, пустяками наполняю ленту. Оказалось, что приятно вспоминать. Был некогда на Земле такой любопытствующий, робко-жадный открытоглазый мальчик, нетерпеливо завидующий взрослым. И мальчик тот давнишний почему-то называется «я».
Право на время было у нас следующим даром. (В других школах иногда время дарили раньше). Теперь на другую руку — на правую — надевали часы. Я выбрал со стрелками, мне стрелки казались удобнее, чем цифры. Кинув взор, сразу видишь, далеко ли до конца урока, не надо в уме подсчитывать. Надели часы и снова напомнили: «Ты теперь владелец своего времени, в твоем распоряжении 24 часа в сутки, 1440 минут, распределяй их, не разбрасывай попусту. Столько-то минут у тебя на обязанности, а столько-то твоих, собственных, свободных, на игру, на книгу, на телевидение, на то, чтобы подумать о вчерашнем дне и о завтрашнем».
Другие ребята вскоре забыли об этом совете, а я — старательный — каждый вечер сидел и думал. И составлял планы, распределял минуты, потом ставил плюсы и минусы выполнения, терзался, что минусов многовато. Да, воспитывали у нас дисциплину и самоконтроль, но вижу я, что и сам тянулся к упорядоченности. Вот и сейчас с удовольствием посвятил выходной обдумыванию, составляю отчет о прошлой жизни, планы на следующую. Жалко, что не занимался этим раньше. Надо было каждый год обдумывать, даже каждый месяц.
Перед седьмым классом был самый щедрый из даров — символические ключи от складов, право потребителя, право вызвать любой склад по радио и заказать посылку: хлеб с маслом или шоколадный торт, рубашку белую или цветную, пятнистую, клетчатую, полосатую или с рисунком, книги, пластинки, игрушки, билет на самолет, билет на подводную лодку, номер в гостинице... что в голову придет. Помню, как вручили нам «Каталог потребителя» — толстенная книжища в тяжелом сером переплете с тиснеными буквами и даже с застежками. Психологические были застежки, как я понимаю, чтобы не торопились с заказом, помедлили бы еще три-четыре секунды. И опять внушали нам воспитатели: «Помни, владелец ключей, что в каждую вещь вложен труд взрослых, твоих родителей тоже. Береги же их время, не заставляй работать впустую, не заказывай ненужное или не очень нужное, подумай, прежде чем вызывать склад».
Так было при мне. А раньше, мама рассказывала, иной был порядок. Три дня новых владельцев ключей не ограничивали, отдавали им склады на поток и разграбление. Ребята захлебывались от восторга, заваливали комнаты кучей хлама. И пресыщались. Сами убеждались, что излишки мешают жить. Но все-таки у некоторых оставалось сожаление: «Эх, славные были денечки!». По-моему, наши правила лучше. Необязательно на собственном опыте убеждаться, что огонь обжигает, а от обжорства болит живот. Что-то можно узнать и от старших.
Феи в сказках предлагали осуществить три желания. Три и не больше, четвертое — ни в коем случае! Видимо, таков закон общественного поведения. Полная свобода, но в определенных рамках. Феи указывали рамки неразумным предкам, разумный ставит себе рамки сам. Ты хозяин эфира, но не единственный, не загромождай его. Ты хозяин времени, но время ограничено, всего 24 часа в сутки, не растрачивай их. Ты хозяин складов... не разбазаривай их, умей ценить чужой труд.
Ты хозяин, но не единственный, не толкай, не мешай, не затрудняй, не заслоняй!.
Так и дальше, со всеми прочими дарами. Право на дороги в восьмом классе. Вот тебе личные ролики, вот мотороллер, пассажирское кресло, грузовичок с прицепом на лето. Кати, куда хочешь, но в соответствии с правилами уличного движения: держись правой стороны, стой и жди при красном свете, береги себя, а пуще — береги других, чужие машины, чужие руки-ноги, головы.
В девятом классе давалось право на воду. Вот тебе личные иисуски, ходи по воде, аки посуху, вот тебе мотолодка, вот тебе акваланг, носись, ныряй, но по правилам речного движения: держись у правого берега, не залезай на красный буй, помни, что на воде можно утонуть и можно утопить, береги свою и чужие жизни.
И наконец, право на небо!
Ах, небо!
Тебе вручают личные крылья, могучие черно-пестрые крылья, с биопружинными тяжами, заряженными до отказа синтетической АТФ. И небо — твое! Летать-то все мы могли сразу же, при плавании и в полете движения одинаковые, но потом еще научились парить и планировать и азартно пикировать, пронизывая облака, вниз головой устремляться на набегающую землю и свечкой выходить из пике. Научились еще неподвижно висеть стоймя, усердно работая подкрылками. Это было всего интереснее: можно было разглядывать кроны пальм с юркими обезьянками или старинные соборы со скульптурами, вознесенными под карниз*, на которые пешие туристы вынуждены взирать, задрав головы, или же расписные крыши современных городов, или же отвесные горные обрывы с их геологическими изваяниями, ранее открытые только скалолазам.
Новый взгляд на леса, города и горы. Собственно, для того и давали нам крылья, чтобы мы побольше увидели в мире, сознательно выбрали свою профессию. Нам разрешалось и даже рекомендовалось летать над стройками и заводами, куда «посторонних просят не заходить, чтобы не мешать производственному процессу». Летучие экскурсанты производству не мешают, солнце они не заслонят.
Еще любил я летать над волнами, не над припляжной рябью, а над океанскими валами, внушительными жидкими чудовищами, жадно тянущими к тебе свои пенно-слюнявые губы, летать низко-низко, так, чтобы соленые брызги доставали лицо. Победителем ощущал я себя. Валы беснуются, ревет стадо жидких слонов, тянется, ухватить хочет, подмять, но я увернулся, я их победил. Я всех быстрее, всех сильнее!
Такое же чувство на вершинах гор. Я выше всех, весь мир попираю ногами.
Но лучше всего было за облаками, не за самыми высокими, конечно. Километра на три поднимался я, чтобы не возиться с кислородной маской. Вот летишь один-одинешенек над этими тугими вздутыми наволочками в ослепительном бело-синем мире, заглядываешь в лиловатые дымчатые промоины, любуешься их узором. Перед тобой как бы карта, карта вновь открытого лично тобой архипелага, где каждое облако — остров. Вот это назовем Ольгией, а это будет остров Юш, а это пролив нашего Десятого класса. Ты первооткрыватель, твое право давать имена этому зыбкому миру. Ничего, что он уплывет, рассеется, изменит очертания. Завтра в твоем распоряжении будет новый мир.
Было. Ушло от меня. Сейчас я спрашиваю, почему же тому Юшу, моему юному тезке, так нравилось вычерчивать кривые над пухлыми облаками? Тогда я не анализировал: хочется, тянет, почему не слетать? Но, видимо, играло роль возрастное. Устал я жить в зарегулированном школьном мире, где все определено и так много авторитетных взрослых, поддерживающих ими установленный порядок. Теперь я сам взрослел, я устал от послушания. За облаками я жил по-своему. Это был мой мир, где я играл в самостоятельность.
Хорошо это или плохо?
Не знаю.
Молодых тянет за горизонт, на простор. Сейчас у нас поговаривают, что каждому новому поколению надо давать новую планету. Возможно, в следующем веке так и будет.
Право на небо было последним в моем поколении. Следующему выдавали еще право на космос, то есть туристский скафандр с реактивным пистолетом и по желанию — гостиницу в спортивном спутнике. Я сам в космосе побывал позже, конечно, любовался и восхищался, но не было чувства, что упустил что-то важное в юности. Звезды великолепны, и великолепен этот глобус Гаргантюа на звездном фоне. Прекрасная картина, но только одна, со временем она приедается. И хотя космическое пространство неизмеримо обширнее заоблачного, но ведь оно пустое. Над облаками я чувствовал (воображал) себя владельцем неисчислимых островов и островков, над волнами — победителем каждого вала. В космосе я хозяин пустоты и победитель пустоты, неизмеримой, одинаковой и потому безразличной. Ведь движения там не ощущаешь, вех никаких. Что такое пустота? Ничто!
Возможно, другие воспринимают космос иначе. Я анализирую свои чувства. Допускаю, если бы нам в школе давали право на космос, я бы принял и межзвездную пустоту в свое сердце. Но при мне право на небо было последним в школе.
Самое же важное, самое почетное — право на суждение — выдавалось уже взрослому, труженику, отработавшему три тысячи часов. Очень разумный принцип, я считаю. Молочко нужно каждому младенцу, потреблять имеет право каждый, но о дальнейших путях развития, о распределении часов и усилий судит по справедливости тот, кто вложил уже и собственные усилия.
Три тысячи часов — это примерно два года работы, у взрослых они набираются сами собой. Но нам — школьникам — не терпелось стать полноправными гражданами Земли, и мы копили часы, похваляясь друг перед другом: «А у меня уже десятки, а я на вторую сотню перевалил». Часы начисляли нам на летней практике — в поле или на заводе, начисляли и в школе за уборку, за ремонт, за починку аппаратуры, за дежурство в младших классах. Когда же мы получили профессию (мотористами выпускали нас) — можно было в свободные часы поработать в мастерских или в городе, мотористы нужны повсюду. В общем, за полгода до выпуска я имел возможность нацепить заветный значок с голубой тройкой. Взрослые, те не носят значков, как-то само собой разумеется, что нормальный здоровый человек уже отработал свои три тысячи. Но для школьника это достижение. Я был очень горд, очень, когда получил право на голубую тройку. В нашем классе меня опередили двое, но им дали премию за изобретение, по 500 часов на брата, что- то они там переставили в моторе, я же накопил старательностью, полновесной тратой чистого времени, час за час. И все школьники, все школьницы замечали мою голубую тройку на коричневой куртке.
Она заметила тоже.

ГЛАВА 2
Какие облака были в тот день, не запомнил. Кажется, обыкновенные кумулюсы, пухлые, тугие. Но как только я вынырнул из туманной вуали, сразу же увидел на фоне округлых сугробов красный треугольник. Цветные крылья в мое время выбирали только девушки. Парням полагались скромные — черные, синие или в крайнем случае сорочьи: пестрые, черно-белые.
Потом я услышал, что девушка поет. Трепещет крыльями и заливается, как жаворонок. В заоблачной пустоте голосок ее разносился на добрый километр. Даже и слова я различал. О любви пела она, конечно.
И тут я почувствовал, что вовсе не нужно мне абсолютное одиночество в моих заоблачных владениях. Пусть одиночество будет вдвоем. Пусть будет не «мой» собственный мир, а «наш» собственный мир. «Это все наше,— скажу я кому-то. — Все это я дарю тебе: материки, острова и проливы». И пускай кто-то обрадуется: «Спасибо за щедрость, Юш!».
Я устремился к красным крылышкам, на ходу придумывая предлог: «Извините, девушка, вы не знаете, где мы находимся сейчас, море под нами или суша? А до берега далеко?». Устремился «во все тяжи», как говорилось тогда. Девушка заметила меня тотчас же. Пение оборвалось. Мало того, она полетела прочь. Не прямо от меня, а наискось, как бы показывая: «Я тебя не боюсь, не удираю, но у меня свои дела». Я устыдился, покраснел даже. Вспомнил наставления воспитателей: «Женщина слабее, женщина деликатнее, и право выбора принадлежит ей. Не навязывай свое общество, не будь назойливым. Если помощь понадобится, тебя позовут». Так чего же я невежливо лезу к незнакомой девушке? Стыдно, Юш! Откровенное нахальство!
И я тоже отвернул, не правее, а левее. Дескать, извините, краснокрылая, показалось, что мы знакомы, а вообще-то я тоже лечу по своим делам. Разойдемся, над облаками хватит места.
Отвернул. Бросил прощальный взгляд, вздохнул, говоря откровенно, пожалев улетающую мечту. Но тут я заметил... заметил нечто, что позволяло, забыв об этикете, рвануть вдогонку что есть силы... «во все тяжи».
Заметил я, что девушка неровно взмахивает крыльями. Левым загребает сильно, а правое полощет. А это однозначно показывает, что в правом крыле исчерпался заряд АТФ. Я знал, чем это грозит. Испытал однажды: забыл проверить заряд перед вылетом, в результате планировал с трехкилометровой высоты. Планировка же вещь непростая, нужны уменье и везенье: и встречный ветер для торможения, и надежный ровный грунт... горы и морские волны крайне нежелательны. И самое главное: заметить надо вовремя опасность, начать спуск прежде, чем начнешь проваливаться.
По-моему, краснокрылая уже проваливалась.
Разумеется, на крыльях обязательно ставят НЗ — аварийную мощность, но едва ли запас этот помогает. Тяжи нормальный человек проверяет перед каждым вылетом, аварийку меняют раз в два года. Кто же знает, не скисла ли она именно сегодня?
Так или иначе, красные крылышки были в опасности, не смертельной, но на грани риска. Тут уж неуместно было деликатничать. Я догнал девушку, глянул ей в лицо, увидел недовольное недоумение и гаркнул, что есть силы:
— У вас тяжи пустые! Давайте вниз!
Недоумение сменилось смущением.
— Ой, в самом деле? То-то я замечаю, что лечу медленно. Я такая невнимательная, всегда забываю проверить заряд! Спасибо, сейчас пойду на посадку.
— Я помогу, — вызвался я тут же. Навязался все-таки!
— Не надо, не беспокойтесь, летите по своим делам, я умею планировать. А что там у нас внизу, суша или море?
Однако я был настойчив. Не только ради знакомства.
— Девушка, оставим всякие экивоки. Мы над морем, надо еще до берега тянуть. Вода ледяная, купаться не стоит. Не ломайтесь, хватайте меня за ноги!.. Ну вот, и держитесь крепче.
Так на буксире я и спустил ее. Поработать пришлось крыльями как следует. Не просто  лететь с прицепом, он провисает, аэродинамика нарушается: обтекание хуже, сопротивление больше, сразу проваливаешься метров на десять, втрое больше усилий, чтобы выровняться. Но так или иначе, спустил я девушку сквозь облака и до пляжа дотянул, пустынного в эту пору, в начале апреля. Только тут, отдуваясь, разглядел лицо моей певуньи.
Очень хороша была: смуглая, скуластая, что-то монгольское было в форме лица, но глаз ища огромные и длинные-предлинные ресницы, аж тень на щеки ложилась. Тогда в первый раз рассмотрел, а потом столько раз любовался. И сейчас, закрою глаза, припомню. Нарисовать смогу. .
А тогда опустила она эти ресницы на щеки и пролепетала тоном провинившейся девочки:
— Мне так стыдно, так неудобно, что я заставила вас свернуть, бросить свои дела.
И губки вытянула горестно. Казалось, сейчас протянет по-детски: «Я больше не бу-у-уду!».
Нет, удержалась. Подала руку, представилась:
— Сильва.
— Юш, — сказал я в ответ.
Тогда-то она и заметила мою голубую тройку.
— Я оторвала вас от дела? Вы опоздаете из-за меня? Где вы работаете?
— Я учусь, — признался я. — В десятом классе всего лишь.
Она взглянула на меня с интересом. Тройка у школьника производила впечатление.
— А вы поете? — спросил я в свою очередь.
— Выступаете?
— Нет, только для себя, — вздохнула она. — Хотела учиться, но говорят, что нет данных, узкий диапазон. Пою для своего удовольствия. Но негде! В школе мешаю, дома мешаю. Старшая сестра все поучает, лезет с замечаниями. За облаками вольно... Но зато пролетающие: «Девушка, что вы делаете одна? Девушка, вам не скучно? Девушка, позвольте представиться! Ах, вы поете? Можно послушать?». Никакого покоя! Вот если бы рядом был кто-то знакомый и самоотверженный, этакое пугало для досужих любопытствующих...
Я немедленно выразил желание быть штатным пугалом. Сейчас-то полагаю, что Сильва на то и намекала. А тогда я с замиранием сердца ждал ответа.
— Но вам же скучно будет?
Я хотел сказать, что не соскучусь никогда, готов слушать моего жаворонка ежедневно, ежечасно, год за годом, всю жизнь, слушать, пока не иссякнет АТФ в тяжах, пока не провалюсь сквозь облака. Но не сказал, постеснялся. Решил, что это будет звучать навязчиво, назойливо, нахально. Предложил вместо:
— А после пения мы можем полетать, посмотреть что-нибудь интересное. Я открыл церковь XVII века, там химеры на карнизе, как в Париже. Еще знаю затопленную колокольню, весь цоколь в воде, без крыльев не подступишься. А соборы во Владимире: на стенах львы с хвостами цветком, с земли не рассмотришь, голову задирая. А башня Вечного Мира — двести этажей для двухсот стран, по этажу на каждую!
— Я видела эту башню только изнутри. Никогда не облетала. Вы мне покажете? — сказала Сильва.
Так начались наши совместные полеты. Я готовился к ним на совесть. Выбирал путеводители, заучивал даты, предварительно облетал сооружения, запоминая все паруса, нервюры, закомары и аркбутаны, сверял натуру с каталогом, обо всем мысленно рассказывал Сильве, заранее смакуя, как буду разглагольствовать, а она — смотреть мне в рот и восхищаться.
Почему-то величайшее наслаждение виделось мне в том, чтобы разглагольствовать перед девушкой.
Интересно, а девушкам нравится, когда ораторствуют для них?
Недавно я вычитал где-то: «Мужчины любят говорить о себе, а женщины — слушать, когда говорят о них». Все-таки «о них», а не «для них». ,
Итак, я составил обширнейшую программу знакомства с дворцами и соборами, в пределах однодневного полета, и погрузился в чтение путеводителей. Не оттуда ли пошел мой интерес к архитектуре? Очевидно, в моем подсознании навеки связались с любовью всякие йоники, сухарики, гуськи, каблучки, капители, пилястры, канелюры...
Богатый материал я почерпнул из трех томов Саксаниди — «Пятый фасад». Мне, крылатому, особенно дорога была проблема, возникшая в нашем веке,— проблема архитектурного оформления крыши. Ведь в прошлых веках на здания смотрели снизу от цоколя или издалека. А тут появился взгляд сверху — под ноги, при близком пролете или же из-под облаков с дистанции, обзорный плоский ансамбль до горизонта. Все крыши, верхние этажи, макушки зданий понадобилось переделывать, перекрашивать, переосвечивать. Я же со своей стороны получил неисчерпаемую тему для рассуждений: «Смотрите, Сильва, как удачно повернули архитектуру к небу!»— или же: «Смотрите, Сильва, поло- я жили заплаты, а XX век просвечивает со всеми своими шиферными гримасами!»
Мы совершили немало познавательных экскурсий над пятыми фасадами, хотя и того: меньше, чем я запланировал. Часто, гораздо чаще, чем мне хотелось бы, Сильва отменяла полет в последнюю минуту, извещала, что она никак, ну никоим образом не может сопровождать меня сегодня, извиняется, очень жалеет, со мной ей было бы куда приятнее, но она вынуждена, так сложились обстоятельства, лететь в очень нужное и неприятное место.
Я принимал извинения, не обижался, про обстоятельства не выспрашивал. «Выбирает женщина!»— таковы правила вежливости нашего века. Мало ли какие могут быть «обстоятельства»? Мужчине пристала сдержанность. Смирюсь, потерплю. Получше подготовлюсь к следующему полету.
Иногда в пути она пела над облаками. Иногда! Сильве не было свойственно педантичное прилежание, она жила порывами. Хотелось запеть, пела; чаще предпочитала болтать — не о пятом фасаде архитектуры, о себе и своих знакомых. Глаз у нее был зоркий, язычок острый, великолепно получались словесные карикатуры на неловких девиц, неуклюже напрашивающихся на ухаживание, и столь же неловких юнцов. Сильва очень натурально в лицах изображала своих поклонников, как они краснеют, пыхтят, переминаются с ноги на ногу, наконец, решаются брякнуть что-то галантное и исподлобья подглядывают, какое произвело впечатление.
Я не ревновал, я даже сочувствовал этим пыхтящим беднягам. Старался не подражать им, запоминал, как не надо себя вести.
Но как надо было?
— Когда-нибудь ты сама полюбишь,— сказал я однажды.— И будешь ждать признания. И обрадуешься признанию... самому-самому неловкому.
— Наверное, я никогда не полюблю, объявила Сильва.— Я бессердечная. Полюбила бы только особенного, необыкновенного.
— А какой он — особенный?— спросил я тут же.— Какой подвиг должен совершить?
Про себя уже решил совершить его — любой: многолетний, пожизненный, неимоверно трудный, смертельно опасный.
Сильва посмотрела на меня с некоторой грустью:
— Юшик, ты никогда не будешь особенным. Ты милый, ты добрый, ты очень хороший, в сорок раз лучше меня, но ты обыкновенный. Я знаю, что по всем правилам обязана полюбить тебя, потому что ты спас мне жизнь. Но не принуждай меня и не влюбляйся сам, будь другом, очень прошу, умоляю. Поклонников тучи, а искренних друзей так мало! Будь же мне другом, Юш, не бросай меня на съедение поклонникам. Если ты бросишь меня, я буду так одинока, я же поддамся кому-нибудь нечаянно. Не бросай, Юш, я даже постараюсь полюбить тебя. Не обещаю, но постараюсь. Только не торопи, ты же терпеливый!
Что означает «постараюсь полюбить»? Я понял в самом благоприятном смысле. У меня выросли крылья... добавочные, потому что и так крылья были распахнуты, разговор шел над облаками. Надежда забрезжила вдали. Велено было терпеть, не торопить. Согласен. Буду ждать сколько угодно, хоть всю жизнь.
Пока подвиги не были названы, и любовь я завоевывал стандартно, подарками. Подарки я любил дарить еще с раннего детства. Надеюсь, что постепенно и научился дарить. Знаю, нельзя дарить, что на глаза попалось. Надо угадать затаенные мечты. А какие мечты у Сильвы? Тут уж я был сверхвнимателен к каждому слову, к каждому намеку. Узнал, что Сильва любит цветы, любит сладости, любит красивые старинные безделушки, музыку любит — собирает записи концертов и классических драм. Конечно, она и сама могла заказывать по своему вкусу на складе, но у кого же хватит терпения пересматривать современные бесчисленные каталоги? Так вот, я не жалел времени, выискивал самое замечательное среди новинок, такое, что Сильва еще и пожелать не успела. И на свидание являлся с пышным букетом тропических цветов или же вручал пакет с таинственной надписью: «Подарок».
— Ах, Юшик, что там такое? Можно, я сейчас разверну? Ну, Юшик, ну что ты возишься? Не дразни меня, дай сюда, дай, я сама! Я же такая нетерпеливая, я умру от любопытства!
Лентозаписи любила она больше всего. И именно я, никто другой, принес ей ленту «Отелло» с Терновым в двух ролях — и мавра он играл, и Яго.
Тернова все тогда считали великим артистом, ахали: «Какой диапазон: и Отелло, и Яго! Такие разные характеры!» Сейчас-то я думаю, не только артистическое, но и спортивное что-то было в Тернове: пел, танцевал, сам себе аккомпанировал, играл две роли, три роли, все роли. Как бы испытывал себя: мбгу ли, все ли могу? Возможно, такое расползание вширь связано с неумением овладеть глубиной. И неуверенность в себе, и постоянная жажда опровергнуть новым успехом свое бессилие. Но это моя современная оценка, взгляд с дистанции в сорок лет. А тогда для меня Тернов был только знаменитостью, от которой все в восторге, все поголовно. Голосом восхищались особенно: бархатный баритон, мягкий, задушевный, обволакивающий. «Проникновенный голос», — говорили девочки из нашего класса. На лентозаписи Тернова шли миллионные заказы из всех 437 республик Всемирной федерации. Он еще репетировал, а заказы шли и шли. Нетерпеливые любители пробивались на репетиции со своими видеофонами. Вот у одного из таких энтузиастов я и списал «Отелло».
Сильва просмотрела драму три раза подряд, восхитилась и приказала мне достать полное собрание лент Тернова. Я совершил этот подвиг, проник в Театральный архив, провел там неделю, проявил бездну трудолюбия за счет подготовки к экзаменам и переписал все постановки с участием Тернова, начиная со студенческих этюдов.
Сильва поцеловала меня. Поцеловала!!!
Первый поцелуй девушки! Увы, не влюбленный, благодарный! Но помню его. Всю душу мне перевернул. Вот сейчас закрою глаза и почувствую прикосновение губ, не теплых, горячих, на правой щеке, чуть пониже скулы...
Архитектура была забыта. Теперь за облаками шел разговор только о театре, только об искусстве артиста, артиста Тернова персонально. О его творческой манере, его проникновении в образ, трактовке образа, за сердце хватающем баритоне, модуляциях голоса, модуляциях мимики,— о Тернове, Тернове и все о Тернове.
— Вот за такого человека я пошла бы замуж хоть завтра,— проронила Сильва однажды.
Я как-то не обратил внимания, не принял всерьез это заявление. Мысленно не мог преодолеть несообразной дистанции: всемирная знаменитость — и хорошенькая школьница.
Но неделю спустя, посмотрев Тернова в «Меджнуне», Сильва вернулась к теме по-новому:
— За таким человеком я пошла бы на край света. Пальцем поманил бы — и пошла бы с закрытыми глазами.
— С закрытыми?
— Пошла бы! Ничего не прося, ничего не спрашивая, никаких условий не ставя.
Очень странный голос был у нее. Помню, я даже обернулся, хотел в глаза заглянуть, но в полете это не получается. Летим-то рядом, профиль вижу. Очень напряженное лицо: шея вытянута, взгляд вперед устремлен. Впрочем, в полете это естественно: крыльями машем, напрягаемся и вытягиваемся для обтекаемости.
— Сильва, объясни, что означает «никаких условий не ставя»?
Не ответила. Но объяснение пришло скоро, в следующем полете или через один.
— Юш,— сказала она,— ты мой друг, самый верный из друзей. У меня есть тайна, такая, что нельзя сказать подругам, сестре, даже маме. Но мне необходимо поделиться. Я люблю, Юш. Я полюбила Тернова. Всерьез, по-настоящему, и другой любви у меня не будет. И я решила признаться. Прямо позвоню и скажу.
Я помертвел. В груди оборвалось, руки опустили крылья. Провалился, дух не мог перевести. Когда опомнился, догонять пришлось. Уж и не помню, что лепетал.
— Ничего не выйдет. Ты и не дозвонишься. Его номер в справочной не дадут. К таким звонят через ноль, автомату диктуют, кто и по какому поводу. Будешь объясняться в любви автомату?
— Я уже все разузнала,— возразила Сильва.— У Тернова есть номер для родных. Сестра моей подруги замужем за племянником Тернова. У него для родных час свободного экрана — в понедельник, четверг и в воскресенье с одиннадцати утра. Вот в четверг я и позвоню. Скажу все, а там будь, что будет.
Что-то я еще бормотал невразумительное, отговорить пытался. Твердил: «Сильва, опомнись, ты себя губишь!» Плел нелепое, неуместное, повторял: «губишь, губишь!» Хотя почему — губишь? Тогда не мог объяснить и сейчас не могу. Традиционные слова из классической литературы прошлого тысячелетия.
Впрочем, все это не имеет значения. Сильву я не отговорил. Но решился спасти ее. Как? Обратиться к Тернову. Он взрослый и, конечно, хороший человек. В наше время злодеи остались только в книгах. Так пусть же вразумит взбалмошную дурочку!
И я сам позвонил Тернову в понедельник, за три дня до рокового четверга. Специально пошел в переговорную, не стал приглашать великого артиста на крошечный экранчик своего запястья. Эта миниатюрка всегда искажает: и голова крошечная, и голосок писклявый. Не бархатный баритон несравненного Тернова.
Я извинился, попросил прощения за вторжение на его домашний экран, сказал, что понимаю, как драгоценны его минуты, как невежливо и бессовестно с моей стороны... и всякое такое прочее. Поперхнулся, еще раз извинился, пояснил, что волнуюсь...
— Ну, кончайте извиняться,— сказал он в конце концов.— К делу! Что вы хотите от меня!
— Дело идет о судьбе одного человека...
— Вашей? Мечтаете о сцене?..
— Нет, не обо мне, о другом человеке...
— Он мечтает о сцене?
— Совсем другое. Мечта тоже присутствует, но это как-то трудно объяснить сразу. Поверьте, это вопрос всей жизни, и вы, именно вы можете все исправить.
— Я могу?
— Только вы, и никто другой. Поверьте, тут вопрос жизни одного человека.
Он улыбнулся:
— Юноша, это похвально, что вы так заботитесь об «одном человеке». Но мне сейчас некогда. Я жду важный вызов и не смогу вас дослушать. Где вы живете? Недалеко? Тогда прилетайте ко мне в четверг в 10.45. Пятнадцать минут хватит нам? Но настойчиво прошу: приготовьте связный рассказ. Запишите, можете даже читать мне, чтобы не спотыкаться. Если не уложитесь в пятнадцать минут, пеняйте на себя. Не вам будет плохо, «одному человеку».
И три дня спустя, в 10.45 ровнехонько, сидел я в кабинете великого Валерия Тернова.
А кто его помнит сейчас! Только театроведы-историки. Увы, коротка сценическая слава. Приходит новая техника записи, новая режиссура, новая манера игры. Мы пожимаем плечами: «И это великий артист? Сплошные ходули!»
Впрочем, я отвлекся.
И тогда, при всем моем волнении, я тоже отвлекался. С любопытством озирался, разглядывая кабинет знаменитости. Неудобный был кабинет, загроможденный. Венки, статуи, картины, вазы какие-то. Все призы и подарки, подарки и призы, память о победах, успехах, восторгах, благодарностях. Музей благодарностей! Сам же Тернов разочаровал меня. Плохо он выглядел, куда хуже, чем на сцене, хуже, чем на экране даже: несвежая кожа, синеватая от частого бритья и грима, тяжелые мешки под глазами, залысины, седина на висках. Признаюсь, непрезентабельный вид этот подбодрил меня. Не будет Сильва любить этого старика. Всмотрится и излечится. Пройдет ее временная блажь.
«Старик» между тем и сам всматривался в себя, сидя перед зеркалом, разглаживал пальцем кожу на лице и при этом напевал сначала про себя, а потом и в голос: «А! О! О-о! А-а!».
— Чисто звучит? — спросил он озабоченно.— Нет хрипловатости? — И пояснил: — Голос— главный инструмент в нашем деле. Охрипну... и конец Валерию Тернову.
Я приободрился окончательно. Человеческое увидел в недосягаемом великом артисте.
— Так в чем же дело? — спросил он наконец, оторвавшись от зеркала.
— Один мой товарищ любит девушку,— такое примитивное начало я придумал.
— Понял,— сказал он.— Этот товарищ — вы. Дальше!
— Девушка хорошая, способная, красивая, — продолжал я, не тратя время на отнекивание, — но неровная, непредсказуемая. И вот она посмотрела ваши видео, и ей взбрело в голову... ей показалось, лучше сказать, что она влюблена в вас, не влюблена, любит на всю жизнь» И если вы ее пальцем поманите, она побежит за вами на край света, так она сказала. Но вы же понимаете, это минутное увлечение, это... Но где-то она разузнала ваш номер и собирается позвонить.
— Все понял, юноша,— опять прервал он. — Когда ваша девушка позвонит, я прочту ей отеческое наставление. Как это у Пушкина: «В благом пылу нравоученья читал когда-то наставленья». Так и скажу: «Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел... ». Читал наставления, приходилось. Сумею повторить, и с надлежащим выражением. Не раз повторял. Есть, видите ли, юноша, профессиональная вредность в нашей сценической профессии. У химиков вредные газы, дышат ими волей-неволей, в космосе — отсутствие всякой атмосферы, а у нас — насыщенная атмосфера страстей, дух любви-любви-любви. И зрителям, зрительницам в особенности, представляется, что мы, так умело изображающие любовь, в подлинной жизни любим в сто раз сильнее и красивее, необыкновенно, божественно любим. Вот и летят на огонь любви, как бабочки. Крылья опаляют, конечно.
Он замолчал, задумавшись, свое вспоминал что-то.
— Вам надо выступить на эту тему,— сказал я. — Еще лучше написать и издать, чтобы все могли прочесть и в будущих поколениях.
Он посмотрел на меня с сомнением:
— Надо, юноша?
— Обязательно!
— А вот я не уверен, что надо. Ведь им, бабочкам, на огонь летящим, необыкновенно хочется небывалой любви. Разве их утешит трезвое сообщение, что небывалой не бывает, необыкновенная — редкость, а обычно встречается обыкновенная? Что мы и сами — артисты, герои-любовники — люди обыкновенные? Нет, не утешит. Вот они и бегут, летят к нам, машут крылышками, просят, умоляют: «Будь добр, притворись необыкновенным, ты же умеешь притворяться!» Иногда идешь навстречу.
— Но это же чистый обман,— возмутился я.
— Дорогой мой несгибаемый пуританин, а разве обман никому не нужен? Ты же садишься перед экраном видео, чтобы тебя обманули! Смотришь на сцену, заведомо зная, что это не на самом деле. Перед тобой артисты, изображающие трагедию, придуманную драматургом о людях, которых никогда не было, может быть. Но ты умиляешься, вытираешь слезы или мужественно сдерживаешь Г» их и шумно аплодируешь тем, кто умело обманул тебя. Даже не постесняешься ворчать и возмущаться и поносить тех, кто обмануть не сумел. Так и женщины. Они придумывают тебя, хотят, чтобы ты был героем, и не разуверяй их, пожалуйста, притворяйся, что есть силы. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»...
Я оторопело слушал этот неожиданный панегирик обману. В школе нам внушалось только противоположное. Где же истина? Или на свете много истин?
Разобраться я не успел. Нас прервал колокольчик видео. Над домашним экраном. Полотно осветилось, на нем появилась курносая девочка лет пятнадцати со светлыми косами вокруг круглой головы и выпученными круглыми глазами.
— Эта? — спросил меня Тернов шепотом. Я замотал головой.— Тогда извини, пришел мой час экрана. Сядь в сторонку, туда — за занавеску, чтобы не смущать. Потом договорим.
Между тем круглоглазая тараторила, объясняя, что вот она приехала в гости к тете Лиз и узнала, что тетя Лиз собирается звонить удивительному, замечательному, несравненному, и она попросила разрешения оторвать минутку, чтобы выразить свое удивление, восхищение, восторг и самозабвение. Она уже смотрела «Отелло» пять раз и «Меджнуна» восемь раз, и девять раз «Коварство и любовь», и «Первую любовь» по Тургеневу, и «Первую любовь» Росара из Росарио, и «Первую любовь» Нурмухамедова, и «Первую любовь» Людмилы Гай, и все это ей ужасно-ужасноужасно понравилось, и она посмотрит все первые любви с участием Валерия Тернова, и она желает ему тысячу раз сыграть про первую любовь... Все это произносилось скороговоркой без пауз и знаков препинания. Видно было, что девочка старательно выучила речь и очень торопится уложиться в подаренные ей минуты.
Тернов терпеливо' выслушал все до конца.
— Спасибо, девочка,— сказал он.— Мне было очень приятно услышать твое одобрение. Как тебя зовут? Нина? Хорошо, Ниночка, спасибо. Но давай договоримся, Нина, никому-никому из подруг ты не выдашь мой номер. Пусть это будет наш с тобой секрет. Ты же понимаешь, мне нужно очень-очень много работать, чтобы угодить таким, как ты, взыскательным знатокам сцены. Договорились? А теперь позови тетю Лиз.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

читать
Комментарии:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Рейтинг@Mail.ru