Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Деревянные кони. Рассказы о Енисейске

…Очень люблю старые города, где почти каждый дом — портрет. Дома —- свидетели стольких событий,
время и люди, их населявшие, наложили на них свой неизгладимый отпечаток…
В. АЛФЕЕВСКИИ, заслуженный художник РСФСР

В СИНИХ СУМЕРКАХ
После угловатой и холодной, как пронизывающий осенний ветер, сегодняшней архитектуры, после стандартных, как солдатские сапоги, красноярских «свежих» микрорайонов я с радостью уезжаю в тихий Енисейск, будто в гости к доброй и умной бабушке.
Я беру билет на последний рейс самолета, потому что прилетает он в город в синих сумерках, когда все замирает на свете и из вечерней синевы, колышась, выплывают зыбкие тени прошлого…
От аэропорта я еду в рейсовом автобусе и схожу за три остановки от гостиницы. По центру Енисейска вечерами ходить можно только пешком, иначе не почувствуешь былинность и загадочность его, не услышишь визга стрел инородцев, глухие выстрелы легких сторожевых пушек, не увидишь, как уплывают по великому Енисею дощаники в неведомые земли.
В синих сумерках старая береза на берегу реки мне кажется согбенным силуэтом протопопа Аввакума. Он стоит в белом одеянии и, воздев длинные нервные руки к темному небу, шлет проклятия далеко за тридевять земель, за туманы и гибельные болота,«за Уральский камень в царские палаты. Неистовый протопоп, великий писатель Древней Руси, первый политический ссыльный Енисейска… С него начиналась история ссылок в городе, синего начиналась слава Енисейска как города-бунтаря и вольнодумца.
Я прохожу мимо Спасского собора. Он плывет в синих сумерках отрешенно и непонятно, он живет своей особой жизнью, словно загадочная человеческая душа, и в тени вечера купола собора как бы продолжают землю, чтобы она, многострадальная, слилась в единое целое с небом…
Я отдыхаю у кирпичных стен собора и смотрю на него, как на чудо, и смотреть на него никогда мне не надоест, потому что принадлежит он в равной степени прошлому, сегодняшнему и вечности.
В деревянных домах под старинной узорной вязью тишина: закрыты ставни, и только резкий свет пробивается сквозь щели. Он разрезает синий сумрак, словно стальные лезвия бритвы, и боязно проходить мимо закрытых ставен: вдруг обрежешься…
На скамейке, у покосившихся заезжих ворот сидит женщина. Она стара, как город. Мне показалось, что это моя бабушка и к ней я приехал в Енисейск из шумного и неуклюжего Красноярска.
— Здравствуй, бабушка!
— Здравствуй, сынок. Устал небось? Отдохни с дороги…
Я присел рядом со старушкой, и мы долго и мудро молчали.- Я был рад, что в Енисейске ждала меня такая добрая и молчаливая бабушка. Мне не хотелось уходить от покосившихся ворот, не хотелось вставать с деревянной скамейки, но коммунальная гостиница закрывается рано.
— До свидания, бабушка,— сказал я, поднимаясь.
—А что так… Посидел бы еще… Куда спешить? Вишь, как хорошо на свете. Несуетно…
— Я приеду еще,—ответил я бабушке,— и привезу тебе гостинцев…
—Какие гостинцы мне, старой? Посидел вот рядом — это ли не гостинец? Спешат куда-то люди, спешат и не приглядываются к миру… Так и будут до могилы бегать. Не присядут, не обдумаются…
Я иду к гостинице, где невдалеке на енисейском берегу стоит в белом одеянии протопоп Аввакум, и явственно доносит ветер до меня его голос:
— За истинную веру и смерть принять счастье!

БАННЫЙ ДЕНЬ
В субботние вечера в Енисейске топят бани. Старый город пропитывается распаренным духом березовых листьев. Воду для бань берут с Енисея или с речки Мельничной. Так ведется исстари: речная вода мягкая, или, как говорят енисейцы, «мылкая», тело от такой воды становится шелковистым и нежным. От воды тянет прохладой, и сильные молодые женщины носят ее на коромыслах легко и непринужденно, как будто в ведрах у них не вода, а голубые туманы…
Мужчины не вмешиваются в банные дела: они колют дрова и укладывают их в поленницы. Чурки посмолистей, поядреней отбрасывают в сторону. Это для бани, чтобы была она жарче, чтобы хворь и простуду выгонял из тела смоляной пар…
Я люблю в субботние вечера бродить по окраинам города. Здесь все так, как было сто или двести лет назад. Ребятишки держатся от изб подальше: у них последняя очередь в баню, когда помоются взрослые и спадет жар.
Старики и старухи в ожидании бани сидят, словно столетние беркуты, на скамейках у ворот. Для них суббота — праздник. Они тихо вспоминают молодость и не жалеют об. ушедшем навсегда времени. Да и есть ли понятие времени для Енисейска? Уйдут старики, и так же будут топиться по субботам бани и подниматься голубые дымы взоревое небо, а их места на деревянных лавочках займут другие, те, которые сейчас без устали носят воду и колют дрова…

КОЛОКОЛЬНЫЙ ГУЛ
Проснулся и не знаю, в каком веке живу…
За окном стоят тополя, потяжелевшие от утреннего инея. Лучи раннего солнца осветили деревья и они налились огнем, словно кто-то раскалил их в кузнечном горне,..
Из-под насупленных козырьков крыш упали на ветки грязные от чердачной копоти воробьи. Искры вспыхнули на тополях и замельтешили, заиграли в холодном воздухе. —
Воробьи, серьезные и нахохленные, вели перекличку:
— Жив-жив, жив-жив…
Ближний от окна воробей- с любопытством посмотрел на меня через стекло и что-то, наверное, сказал своим сородичам. Воробьи зачирикали и улетели…
А там, дальше за раскаленными тополями, прямо в голубом небе плыли золотые маковки собора* Вот-вот запоют колокола. Я жду их гула с тревогой, потому что не знаю, какой за окном век, и не знаю, что положено делать при колокольном звоне…
И вот задумчивый, дрожащий, непонятный гул ударил в стекла — они звенели тонко, как струны балалайки.
Я соскочил с койки, с волнением подбежал к окну— не спешат ли люди на колокольный звон к собору? Но на улице спокойно. Напротив, в ограде дома, сидит на цепи огромная овчарка и с тоской смотрит в небо.
Из-за золотых маковок Спасского собора «вынырнул» большой и красивый самолет. Он шел на посадку, заполнив небо над старым городом густым и сытым колокольным гулом…

ДЕРЕВЯННЫЕ КОНИ
О чем думали кони на лобанях наличников?
Мимо них на тройках проносились подвыпившие енисейские купцы и золотопромышленники, мимо них по грязному Красноярскому тракту везли из России в расхлябанных телегах политических ссыльных и дремали на облучках равнодушные жандармы. А кони, вырезанные из кедровой доски безвестным енисейским мастером, косили кровавыми зрачками на дорогу и слушали с тоской, как звенят под дугой неторопливые дорожные колокольцы…
Мимо них увозили в сорок первом на запыленных полуторках отчаянных енисейских мужиков на войну и ревели в голос бабы на завалинке от горя.
А потом, в сорок пятом, веселый гармонист Прохор, поблескивая медалью «За отвагу», играл на сибирской хромке, и радостно слушали музыку деревянные кони и гривы их поднимались веером от гордости за земляков-победителей.
Три окна было в доме. Шесть лошадей стояло на наличниках, на вечной привязи. Были кони не пугливы, доверчивы. Только ночами, когда никто не видел, улетали они с наличников в лунные луга и кормились под звездами густыми росными травами. Иногда они замирали на пригорке и, вытянув упругие шеи, ржали в ночное небо, сверкая, как молниями, белыми и крепкими зубами. А перед тем как улететь в город, гонялись кони друг за другом по росной траве, сбивая в кровь ноги. Гул от копыт,  особенно перед утренним дождем, разносился далеко окрест и терялся за дальней излукой Енисея. На рассвете замирали кони над окном и молча смотрели на дорогу. И жили они долго — больше века…
Недавно я решил посмотреть на коней, поздороваться с ними и похлопать их ладонью по сияющим от солнца гривам.
Дом от времени осел, врос в землю и я легко бы дотянулся к доверчивым лошадиным мордам…
Прошел пр улице в растерянности три раза: нет старого дома, где на наличниках отдыхали после ночных гонок, словно усталые птицы, деревянные кони.
— Вы что ищете, дяденька? — спросил меня пробегающий мимо мальчуган.
— Деревянных коней. Они где-то здесь жили.
— Их топорами порубили,— грустно ответил мальчик.— На их месте магазин построили…
Не спорю, нужное дело магазин. Без него нельзя улице. .
«А лошадей-то наверняка спасли. Переселили с наличников в другое место…» — подумали.
Зашел в музей. Здесь и только здесь место деревянным лошадям, в его запасниках. Настанет время, и выпустят лошадей люди в ночное поле, чтобы гулко звенели копыта и гривы нетерпеливо бились от ветра.
…Но не тут-то было. Работники музея ничего не знали о лошадях. Значит, прав мальчик, убили их топором, убили навсегда. Никто не подумал спасти их для ветра и для памяти.
— Топором порубили,— с болью я вспомнил слова грустного мальчика.
Нет, не топором, мой добрый мальчик, а равнодушием. Оно страшнее, оно вознесено сегодня безжалостно над хрупкими, как легкий драгоценный хрусталь, деревянными памятниками древнего города. Деревянные кони, мой мальчик, теперь никогда не вернутся на улицу твоего детства…

ЦВЕТЫ У ОБЕЛИСКА
В центре Енисейска стоит памятник погибшим воинам-землякам.
У подножия памятника букет подснежников. Рядом под тополем на скамейке сидит старушка: маленькая, сморщенная, в надвинутом почти на самые глаза черном платке. Это она принесла к памятнику весенние цветы.
Присел рядом на скамейку. Разговорились.
— Мой-то очень любил подснежники. Ушел, как в воду канул. Одну только весточку получила с фронта. Страшную весточку-похоронку. Трое ребят осталось. Все выросли, выучились…
Я не стал расспрашивать старушку о прожитой жизни, о горе, о страданиях. Зачем бередить раны?
Спросил только:
— А вы любили друг друга?
Старушка посмотрела на меня выцветшими, как полуденное небо, глазами:
— Это сейчас такими словами разбрасываются налево и направо. Раньше мы их не произносили,-— ответила она.— Уважительно ко мне Петр относился… И я в нем души не чаяла. Вот цветов ему принесла…
Старушка замолчала, из внезапно повлажневших глаз ее покатились по щекам слезы…
Я оставил старушку рядом с памятником, наедине с воспоминаниями…
Побывал я у памятника вечером, на заре. От закатного света он стал алым и сияние от него стояло над Енисейским яром, пробивалось сквозь листья тополей, заполняло город. Это был свет людской памяти и боли… и еще любви молчаливой, неубитой и вечной.

УЛИЦА ДОБРАЯ
Вся в золоте листвы улица Добрая. Звенит листва под ногами. Иду не снеща по улице и настроение у меня доброе, и добрая умная бабушка сидит на лавочке у дома, она смотрит на меня добрыми глазами и улыбается;
— Ты чей будешь, сынок, и кого ищешь? — спросила она,
Нездешний я и никого не ищу, а просто брожу по городу. Да вот встретил на пути улицу Добрую.
— У нас не только улица, но и люди добрые,— сказала бабушка,— Вот я одна живу, старик помер, сыновья на войне погибли, но добрые люди каждый день приходят ко мне, помогают по хозяйству…
Иду дальше.
Навстречу девчушка с охапкой осенних цветных листьев.
— Возьми, дяденька. Это не листья, а пряники. Я их сама напекла в печке и раздаю прохожим.
Я взял горсть листьев и поблагодарил девочку… На воротах дома красная звездочка. Пожилой хозяин в ограде прорубает малину. Увидев меня, он бросил работу, подошел к калитке:
— Давай покурим,— обратился он ко мне, как будто мы с ним знакомы много лет.
Я полез в карман за сигаретами.
— Не надо, у меня слаще,— сказал он с улыбкой.
Стоим, курим, говорим о погоде, об осени…
— Воевали? — спрашиваю я.
— Пол-Европы прошел…
— Расскажите что-нибудь о войне.
— Не надо, брат… Зачем? Будь она проклята… Лучше я тебе дам яблок.
Хозяин пошел к дому и скрылся в сенцах. Когда он поднимался на крылечко, нога у него гнулась и скрипела. На протезе
Он принес чашку некрупных жщпшж ябдок и высыпал мне в кепку.
— Угощайся,..
— Спасибо.
— Не за что.
Мы расстались с ним добрыми друзьями.
Я шел по улице Доброй, небольшой улице, и рчень мне хотелось, чтобы она никогда не кончалась, чтобы она шла через всю Россию, все материки и страны и чтобы жили на бесконечной улице Доброй красивые и добрые люди, как бабушка на ласке, как девочка с листьями-пряниками, как старый солдат, который одарил меня желтыми спелыми ябдфками.

ВДОВЬИ ЦВЕТЫ 
Герани… В Сибири это были самые распространенные цветы.
В летнее время, когда погода «закреплялась» и не грозили земле заморозки, выносили хозяйки герани на улицу. По солнцепекам заставляли горшками завалинки и приступки крылечек и вечерами обильно поливали цветы из леек. Герани за эти благодатные дни набирались дождя, солнца и ветра на осень и долгую зиму. Летом герани цвели бурно и густо, казалось, от алых костров вот-вот вспыхнут деревянные избы, и пойдет гулять гераневый огонь по своей округе.
Любили женщины герани за цветовое буйство, за неприхотливость, за восторженные листья, которые напоминают своими очертаниями человеческие сердца, и делили эти цветы с женщинами и холод, и голод, и горе военных лет. Недаром называют эти цветы в народе «вдовьими».
Цвели «вдовьи цветы» в жгучие морозы, прижавши алые бутоны к заиндевелому окну, и смотрели они на дорогу, вместе с хозяйками ждали дорогих и близких. Бывало, от холода пожелтеют, пожухнут края листьев, но стоит только заглянуть в окно весеннему солнцу — оживают герани, и листья жадно впитывают тепло. Как и вдовы — отзывчивы эти цветы на ласку.
Сейчас все реже и реже видишь герани. Из окон квартир выглядывают какие-то экзотические растения с вьющимися странными стеблями и своей нездешней красотой они больше напоминают бумажные поделки…
И только по окраинам сел и городов, в покосившихся без мужских рук избушках по-прежнему буйно цветут герани — всегда веселие, всегда бесхитростные, добрые…
Но нигде я не видел столько гераней, как в домах на окраинах Енисейска. В каждом окне — «вдовьи цветы».
Недавно сидели мы в избе солдатской вдовы Александры Максимовны Станковской. А на окнах избы полыхал пожар гераней.
— Почитай, в каждом доме горе,— говорила Александра Максимовна.—Аграфена Байкова осталась с четырьмя. Один одного меньше. Воспитала детей Стюра Першина, Христйнья Присухина, Надежда Станковская. Всех перечислять — длинный список будет… Многих зовут ребята к себе жить, но кто согласится. Здесь в Енисейске горе мыкали, здесь и помирать будем. Бывало, выйдем на берег Енисея, песни попоем, слезами умоемся… и опять работать. Вот только и радость была — герани. Все невзгоды они делили с нами…
Я ушел от добрых старых женщин засветло. Герани били алым светом из окон и рыдал за моей спиной ветер привычно и беззвучно.

ДО ЗВЕЗД НЕ ДОКРИЧАТЬСЯ
Маршрутный автобус идет по Рабоче-Крестьянской улице. ,
По ходу автобуса, на левой стороне, старый дом врос в землю и дал еще вдобавок опасный крен, словно шхуна, выброшенная на мель. Но в доме живут— за стеклами окон полыхают герани…
— Сколько, думаешь, лет этому дому? — спрашивает меня попутчик, мой старый друг Павел Антонов.— Лет восемьдесят будет?
Я смотрю на дом и не знаю, что ответить. Дом еще крепок с виду и кажется срублен не из лиственницы, а из чугуна: ни плесени нет по стенам, ни гнили, только закрайки ската крыши подернуты легким налетом зеленоватого мха.
— Да нет, наверное, больше… Лет сто, а то все сто пятьдесят,— предполагаю я.
В наш разговор вмешалась старушка с хозяйственной сумкой на коленях.
— Я, сынки, лет семьдесят знаю этот дом,— сказала она. — С детства его помню. А он все такой же, не меняется. Словно замороженный. Вот только накренился сильнее. Наверное, он с основания Енисейска стоит… Кто знает?
Да, действительно, кто знает? Знают только бревна этой древней избы, конек над крышей, ловко вырубленный старым мастером из осиновой доски, да, может быть, новые звезды. Но дерево молчит, а звезды далеко и до них не докричаться…

ДВОРИКИ ДЕТСТВА
После долгой зимы и глубокого снега ожили дворики старых домов Енисейска. Еще по углам, за поленницами дров, в затаенных затайках сохранился снег, но он почернел, осел и идет от него прохладный запах, как от первых грибов после дождя.
Я заглянул в такой дворик на прибрежной улице. Дом осел от старости, и сколько ему лет— трудно сказать. Венцы от лиственницы потрескались, сморщились, и отливает дерево янтарным блеском, как окаменевшие кости мамонта. На северном скате крыши сверкают сосульки. Вот одна упала и со звоном разбилась. По приметам — на счастье…
Старушки в теплых шалях, наверное, боясь, как бы не застудиться от сырости, сидят на скамейке у крыльца. Они отогреваются весенним солнцем, о чем-то говорят между собой и слушают звон капели…
Молодой рыжий кот ошалело носится по дворику: пытается поймать солнечный зайчик, что отражается от стекла приоткрытой форточки. Глаза у кота горят, как угли. Створка форточки дрожит от легкого ветерка, и зайчик свободно бегает по дворику: то появится на поленнице, то промчится по черной от времени стене сарая. Вот он замешкался на тротуаре, и кот прямо с крыльца прыгнул на него, прижал лапами к деревянной плахе, но зайчик выскользнул, спрятался в дровянике. Кот сконфузился и ушел в сенцы…
У крыльца мальчишка в синей курточке возится с велосипедом.
— Ты, Васька, шибко не торопись,— предупредила одна из старушек.— На улице грязь. Куда поедешь?
— А я только попробовать,—отвечает мальчишка и долго-долго смотрит вдаль, за Енисей, за черную кромку тайги. Он о чем-то думает…
Я знаю, о чем он думается ведь тоже был когда-то мальчишкой. Меня тогда по весне до надрыва в сердце тревожила загадка горизонта. Мне очень хотелось дойти до его края. Наверное, поэтому я по сегодняшний день такой непоседа. Все ищу и ищу что-то за горизонтом, мельтешу по белу свету, но так и не знаю, что там за лесом и есть ли вообще у горизонта край и начало…
У меня когда-то тоже был свой дворик, не здесь в Енисейске, а в степном алтайском селе. В моем дворике у плетня стояли тополя и копны соломы и не было дощатых, дымящихся по весне настилов. Дерево нас берегли и даже печи топили кизяками.
Сейчас на месте моего дворика стоит пятиэтажное здание: стандартное и безликое. Я не признаю его. Дом поставили, не спросив у меня разрешения. Я бы не позволил строить бетонную коробку на месте дворика детства. Хотя, впрочем, дворик до могилы сберегу в сердце…
Я уверен, мальчишка в синей куртке тоже сохранит навсегда в сердце свой дворик с дымящимся тротуаром, с поленницей дров в углу, с высоким крыльцом, со звоном капели… Лесорубом ли будет, министром ли— безразлично! Сохранит. С этого дворика начинается его путь за горизонт…



Перейти к верхней панели